Том 3. Слаще яда
Шрифт:
Вдруг Клавдия Андреевна различила, что это – звуки скрипки. Играл кто-то, точно плакала скрипка над милым, успокоенным прахом. Клавдия Андреевна пошла по тому направлению, откуда к ней доносились эти звуки.
Вот, – бедный, тихий дом, весь темный. Калитка. Со двора доносился тонкий плач тоскующей скрипки.
Клавдия Андреевна вошла во двор. Слабый свет виднелся сквозь занавеску окна в глубине двора. По шатким доскам узких мостков Клавдия Андреевна подошла к окну. Стояла и слушала долго у открытого окна.
На высокой,
Что это было, легкий ли ветер отдернул край занавески, сама ли Клавдия Андреевна слегка отвела ее кончиками вздрагивающих пальцев, – но она увидела музыканта.
Это был молодой человек в студенческой тужурке, с нервным, бледным, измученным лицом, с густыми, вьющимися круто и упрямо волосами, торчащими спутанной копною над крутизною упрямо выпуклого лба, с порывистыми движениями и с угловатым, резким жестом сухих рук, быстро ерошащих волосы. Студент ходил, метался по комнате, – и в движениях его была тоска, и в лице его дрожало томление, тягостное до смерти.
Бездонно-черный взор его глаз остановился на минуту на лице Клавдии Андреевны, – но было ясно, что студент не увидел ее, ночной, случайной, неведомо как сюда пришедшей девушки. И в бездонно-черном взоре его глаз таилось томление, безумное, последнее томление человека.
Во всей обстановке бедной комнаты, заурядного логовища для одинокого от хозяев, было что-то неуловимо-значительное. Какой-то внезапный, странный, тоскливый беспорядок места, где есть умирающие.
На столе, среди книг и всякого обычного скарба, между коробкою папирос и недопитым стаканом чая, лежала слишком прямо положенная и, видимо, только что написанная записка. Ящик в столе был слегка выдвинут, и это почему-то особенно бросалось в глаза, словно в этом было что-то значительное.
А может быть, так показалось Клавдии Андреевне потому, что едва она увидела этот слегка выдвинутый ящик, как уже студент подошел к нему и, неловко сутулясь, стал шарить в нем.
Клавдия Андреевна с жадным любопытством ждала, что он вынет из ящика. Настойчиво, как злое внушение, вместе с тяжелым стучанием крови в ее висках, повторялось одно, улично-обычное слово:
– Револьвер, револьвер.
О, оправдалось злое внушение, злое предчувствие. Студент отошел от стола, и в его руке Клавдия Андреевна увидела стальной блеск маленького, изящного, как детская игрушка, оружия.
Резким жестом свободной руки студент взъерошил свои упрямые кудри, и поднял револьвер к виску.
Глаза у него расширились. Рука странно колебалась в воздухе, устанавливая дуло револьвера на удобное положение.
Потом опустил руку, глянул в дуло револьвера, еще раз размашисто взъерошил волосы, крикнул отрывисто и громко:
– Баста!
И решительным
Внезапный женский вопль заставил его дрогнуть. Всмотрелся.
Порывистым движением обеих рук раздернув занавеску, Клавдия Андреевна отчаянно крикнула:
– Милый, милый! Зачем? Не надо!
Студент увидел, что незнакомая, некрасивая девушка лезет к нему в окно, неловко цепляясь руками за раму, задевая за что-то платьем, – неловкая, с кое-как сидящею на растрепанных волосах шляпкою, с лицом красным, взволнованным, несчастным, облитым слезами, искаженным рыдающими гримасами.
Лезет, такая смешная, забавная, заплаканная, и повторяет слезливо и жалобно:
– Миленький, не надо, не надо!
Студент сунул револьвер в ящик стола, бросился к окну и, бормоча что-то несвязное, помог нежданной гостье перелезть подоконник.
Полная возбуждениями последних дней, она бросилась к нему, обняла его и, плача, повторяла без конца:
– Милый, хороший, не надо, – живи, люби меня, живи, я тоже несчастная.
– Извините, – сказал студент, – вы успокойтесь. Может быть, чаю?
Клавдия Андреевна засмеялась, все еще плача. Говорила:
– Не надо, не надо, ничего не надо. И этой игрушки не надо. Вот, если вы дошли до того, что уже нечем жить, – душевно нечем, – то вот, и я тоже, и если мы захотим, разве нельзя, разве так уж совсем нельзя сотворить жизнь по нашей воле, и жизнь, и любовь, и смерть? Вот послушайте.
Рассказывала ему о себе долго, сбивчиво, подробно, откровенно по-детски. Все рассказала. И опять вернулась к обидам, жгущим сердце уколами тысячи пчелиных жал. Смеясь и плача говорила:
– Он говорит, – морда, дохает туда же, – это, что я закашлялась от его махорки. А она говорит, – мордолизация. И оба смеются. Морда! Ну и пусть, и пусть!
Студент взъерошил свои лохмы, резким, привычным жестом вскинув руки как-то слишком вверх, и сказал утешающим голосом:
– Ну, это наплевать. Я тоже морда порядочная.
И вдруг засмеялись оба. И не было уже смертного томления в его глазах и в ее душе. Он подошел к ней близко, и обнял ее порывисто, и поцеловал звучно, весело и молодо в ее радостно дрогнувшие губы. Сказал:
– Эту ерунду к черту!
И сердито захлопнул ящик стола.
И она целовала его и повторяла:
– Милый, милый мой! Люби меня, люби меня, целуй меня, – будем жить вместе, и умрем вместе.
«Легче вдвоём. Если не сможем идти, Вместе умрём на пути, Вместе умрём».Так, убежав от буйного неистовства неправой жизни, пришли они к вожделенному Дамаску в союзе любви, сильной, как смерть, и смерти, сладостной, как любовь.