Том 3. Воздушный десант
Шрифт:
Алена рассказывает, что на этой колокольне недавно произошла страшная история. Один из наших десантников угодил прямехонько на нее, запутался в лямках и повис на кресте. Немцы пробовали взять его живым, кричали: «Сдавайся!» А десантник побросал в них все гранаты, расстрелял все пули, двумя последними убил себя.
Прощаемся еще раз. Алена сразу с места улетает бегом, как на состязаниях.
Иду. Взгляд словно прикован к колокольне, а ноги бредут туда сами собой. Ну что ж, можно и завернуть на минутку: крюк невелик, и ничего опасного там нет. Пустырь с заброшенными могильными
Обхожу колокольню кругом. Похоже, что она — жилая, в ней кто-то гнездится, дышит, скребется, шуршит. Решил узнать, кто живет, и бросил в купол небольшой осколок кирпича. Тревожно звякнуло ржавое железо, и в тот же миг с колокольни, из всех дыр, выемок, со всех уступчиков брызнули испуганные птицы. Вся колокольня была гнездом, птичьим городом.
У меня две квартиры, где можно передневать: вот та колокольня и немного впереди зарод соломы. Идет обмолот нового урожая, и солома лежит повсеместно. Колокольни я побаиваюсь: в каменных развалинах любят жить змеи, а солома — мой верный друг, и бреду к ней.
Зародов два. В одном — свежая ржаная солома, в другом — яровая, вико-овсяная, от прошлого года. Сперва забрался в яровую, но там оказалось много едкой пыли, у меня начался сильный чих, как от нюхательной махорки, и перепрятался в ржаную.
Заснул быстро, крепко.
И вдруг слышу разговор, из какого зарода брать солому. Да, я чуть-чуть не «проспал» всю свою жизнь. Хоть я и зарылся, но сквозь молодую, неулегшуюся, взъерошенную ветрами солому, которую глубоко пронизывает свет солнца, хорошо вижу, что приехали на двух бричках три немца и один русский.
Немцы хотят наваливать ржанину: она свежая. А русский говорит, что ее и свежую лошади не будут есть. Надо брать яровину: разрыть ее поглубже, и там, в середине, она вполне хорошая.
Немцы, знать, не доверяют русскому и начинают бормотать промеж себя по-своему. А русский разбрасывает яровой зарод, вонзая вилы с маху. Вот так пырнул бы в меня — и прощай жизнь.
У немцев нет согласия, горячатся, спорят. Решили брать яровину. За день они приезжали три раза, но ржанина совсем не интересовала их, они даже не взглядывали на нее.
Вечером выбрался из соломы на маршрут, указанный Аленой: справа — колокольня, слева — ветряк. Теперь колокольня кажется больше позади, чем справа. Она стоит в багрово-красном пожаре вечерней зари и выглядит еще черней, еще строже, еще более заброшенно и скорбно, чем в сумраке ночи.
Иду и ликую: я не один, нет… Не всеми отвергнут. Мои товарищи десантники ждут меня. И оккупированные хотя не обязаны и безоружны, а все равно помогают мне. Сколько же набралось у меня таких друзей: Лысая, несчастные старички, которых арестовали немцы, Алена Березка, безымянная, что сохранила меня в шалаше. Она, возможно, рисковала большим, чем я, — и своей головой, и детьми, и
Впереди кто-то устроил переполох: шарят прожектора, взвиваются ракеты. При вспышках ракет видно нелепое строение, похожее на великана с поднятой, голосующей рукой. После нескольких вспышек узнаю в этом строении изуродованный ветряк с одним уцелевшим крылом, которое поднято круто вверх, будто ветряк сознательно вскинул его: «Сдаюсь!» — и на этом замер.
Вряд ли найду в нем наших. Вознесенный, подобно храму, на высокий бугор среди поля, он плохое укрытие для десантников. Если кто и приземлился около него, то, конечно, не остался на таком юру, а постарался убежать подальше. Но решаю все-таки разведать: в десанте бывают самые неожиданные приземления и самые невероятные убежища.
К ветряку ни дорог, ни троп, все перепахано, — знать, он заброшен давно и окончательно. Ветер сильно, с треском, гнет неподвижное крыло, разноголосо насвистывает в щелях корпуса и крыши. Мне кажется, что в этом диком хоре порой звучит десантская дудочка. Обхожу ветряк кругом и тоже насвистываю в свою дудочку. Поравнявшись с пустым пролетом сорванной двери, сигналю в темную утробу ветряка. Мне отвечают осторожной, испуганной, но вполне отчетливой десантской мелодией.
Вхожу в ветряк и говорю:
— Эй, кто тут? Назовись!
Молчат. Но кто-то есть, слышу глубокий вздох, шорох и снова говорю:
— Выходи! Не то стрелять буду.
— Стрелять и я умею, — говорит кто-то совсем рядом со мной и обдает меня красным светом десантского фонарика. — Сперва поглядим, надо ли нам стреляться.
Я своим фонариком освещаю его. Он лежит на полу в трех-четырех шагах с нацеленным на меня автоматом.
По снаряжению — свой, десантник, а по имени не знаю.
— Ну и коротка же у тебя память, друг Корзинкин, — говорит он. — Али я так хорош стал, что… — Голос и знакомый и чужой.
— Антон?! Крошка?! — наконец осеняет меня.
— Был когда-то. А теперь, после такого перемола…
— Что за чушь мелешь?!
— Недаром на мельнице лежу. Теперь твой Антон ни то ни се.
— Что так?
— Садись вот сюда. — Он указывает место рядом с собой, отодвигает в сторону автомат. — Погаси фонарь! — И гасит свой.
Сажусь. Антон нашаривает в темноте мои руки, сжимает их крепко-крепко и шепчет:
— Ну, здравствуй, здравствуй! А я уже бросил думать, что встретимся.
Руки у него ненормально горячие.
— Что с тобой? Ранен? Болен? — допытываюсь я.
— Погоди, потом. Успеем. Дай поглядеть, потрогать тебя: живой или видение? — просит он и прижимается щекой к моим рукам. Лицо у него тоже ненормально горячее.
17
На войне и вообще в жизни у меня два друга — Федька Шаронов и Антон Крошка. Кого люблю больше? Когда меня спрашивали в детстве, кого я люблю больше — маму или папу, я отвечал: обоих больше. Только так могу сказать я про своих друзей. Федька — мой друг-ровесник, Антон — мой старший друг-наставник. Ни без того, ни без другого я не представляю себе жизни.