Том 3. Все о любви. Городок. Рысь
Шрифт:
— Там, — говорит она, — наверное, кролик сидит. Сегодня мальчику кролика играть давали. Я лучше собаку выгоню, а то еще загрызет.
Насилу вытурила их обоих, и старика, и собаку.
А кучер потом стал капризничать.
— Мне, — говорит, — ваша собачонка еще нос откусит.
Еле его успокоила.
И вот раз встречаю я Анюту — что такое? Сама не своя. Расстроенная, сердитая.
— Ужасный, — говорит, — день! Прямо одна беда за другой. Из дому письмо пришло — муж помирает. А тут кучер кнут потерял. Все одно к одному. И еще веселенькая
Ну, я спросила, правда ли, что ее мужу так уж плохо.
— Ах, — говорит, — это такой подлец, вы его еще не знаете. Он способен назло захворать именно потому, что я сейчас погружена в такие сложные чувства.
Об этом письме, однако, как-то пронюхал старик — всюду они нос суют! — и велел телеграммой запросить.
Запросила.
Приходит ко мне Анюта вся в слезах.
— Получен ответ, что, если хочу застать в живых, должна немедленно ехать.
Я смотрю на нее, удивляюсь.
— Нюточка, — говорю, — чего же ты плачешь? Он же давно хворает. К чему же такая чувствительность?
А она еще больше плачет.
— Это, — говорит, — такое свинство! Это, — говорит, — самое последнее хамство — помирать именно теперь, когда я не могу оставить кучера одного из-за этих двух бесстыдниц, которые не знаю на что способны.
Старик, однако, настоял, чтобы она уехала. Поехала. Взяла всего багажа только пилочку для ногтей и из Вены назад вернулась.
— Не могу, — говорит. — У меня все время разрыв сердца делается.
Все, однако, обошлось сравнительно благополучно — в тот же день пришла телеграмма, что ее тошный инженер отдал Богу душу. Ехать, значит, было уже незачем. Хотя старик что-то заерундил, что, мол, неприлично не присутствовать на похоронах. Но бедняжка Анюта нашла в себе достаточно энергии, чтобы отстоять свою независимость.
И действительно — положение тревожное, кучер катает своих негодяек и на гору, и к морю, прямо как последний подлец, а тут изволь все бросать и ехать. И для чего? Чтобы угодить посмертному эгоизму бывшего мужа, который, может быть, и невольно, а все-таки сыграл довольно подленькую роль в эти последние дни.
Сезон кончался, и я уехала. Так и не знаю, чем все завершилось. И Анюту больше не видела, они все куда-то переехали.
Да, Анюту я не видала, но случайно, лет через десять, услышала о ней. И так удивительно все вышло.
Жила я тогда в Одессе. И вот зашла как-то к своему парикмахеру, а тот мне и рассказывает:
— Была у меня сегодня какая-то новая клиентка, сумасшедшая баба. Все ждала какого-то кавалера, и по телефону звонила, и на улицу выбегала. Бутылку лосьону пролила, лампу опрокинула, чуть пожару не наделала, а потом вдруг схватилась и куда-то полетела, и вот бумажничек забыла, не знаю как быть.
Показывает мне бумажничек. Разворачиваю, а там письма на имя — как вы думаете, кого? Анны Ивановны Латузиной, вот кого! Вот кто кавалера-то ждал и по телефону вызванивал.
—
Виртуоз чувства
Всего интереснее в этом человеке — его осанка.
Он высок, худ, на вытянутой шее голая орлиная голова. Он ходит в толпе, раздвинув локти, чуть покачиваясь в талии и гордо озираясь. А так как при этом он бывает обыкновенно выше всех, то и кажется, будто он сидит верхом на лошади.
Живет он в эмиграции на какие-то «крохи», но, в общем, недурно и аккуратно. Нанимает комнату с правом пользования салончиком и кухней и любит сам приготовлять особые тушеные макароны, сильно поражающие воображение любимых им женщин.
Фамилия его Гутбрехт.
Лизочка познакомилась с ним на банкете в пользу «культурных начинаний и продолжений».
Он ее, видимо, наметил еще до рассаживания по местам. Она ясно видела, как он, прогарцевав мимо нее раза три на невидимой лошади, дал шпоры и поскакал к распорядителю и что-то толковал ему, указывая на нее, Лизочку. Потом оба они, и всадник и распорядитель, долго рассматривали разложенные по тарелкам билетики с фамилиями, что-то там помудрили, и в конце концов Лизочка оказалась соседкой Гутбрехта.
Гутбрехт сразу, что называется, взял быка за рога, то есть сжал Лизочкину руку около локтя и сказал ей с тихим упреком:
— Дорогая! Ну, почему же? Ну, почему же нет?
При этом глаза у него заволоклись снизу петушиной пленкой, так что Лизочка даже испугалась. Но пугаться было нечего. Этот прием, известный у Гутбрехта под названием «номер пятый» («работаю номером пятым»), назывался среди его друзей просто «тухлые глаза».
— Смотрите! Гут уже пустил в ход тухлые глаза!
Он, впрочем, мгновенно выпустил Лизочкину руку и сказал уже спокойным тоном светского человека:
— Начнем мы, конечно, с селедочки.
И вдруг снова сделал тухлые глаза и прошептал сладострастным шепотом:
— Боже, как она хороша!
И Лизочка не поняла, к кому это относится — к ней или к селедке, и от смущения не могла есть.
Потом начался разговор.
— Когда мы с вами поедем на Капри, я покажу вам поразительную собачью пещеру.
Лизочка трепетала. Почему она должна с ним ехать на Капри? Какой удивительный этот господин!
Наискосок от нее сидела высокая полная дама кариатидного типа. Красивая, величественная.
Чтобы отвести разговор от собачьей пещеры, Лизочка похвалила даму:
— Правда, какая интересная?
Гутбрехт презрительно повернул свою голую голову, так же презрительно отвернул и сказал:
— Ничего себе мордашка.
Это «мордашка» так удивительно не подходило к величественному профилю дамы, что Лизочка даже засмеялась.
Он поджал губы бантиком и вдруг заморгал, как обиженный ребенок. Это называлось у него «сделать мусеньку».