Том 4. Творимая легенда
Шрифт:
— Кирилл! — позвала Елисавета негромким шепотом. — Бегите сюда.
Кирилл услышал и метнулся сквозь кусты в ту сторону, где прятались. Близко, близко от Елисаветы широко открылись его глаза, усталые, злые. Очень громкий и очень близкий раздался выстрел. Кирилл шатнулся и, грузно ломая ветви кустов, повалился навзничь.
Сверху быстро, точно сваливаясь, бежал спешенный казак. Так близко пробежал, что задетая им ветка ударила по плечу Алкиной. Но Алкина не шевельнулась и стояла бледная, тонкая, спокойная, плотно прижавшись к почти отвесной стене промоины. Казак нагнулся к Кириллу, повозился над ним, выпрямился,
— Эге, не дышит. Эх ты, парнюга!
И повернулся, чтобы лезть наверх. Когда затих шорох раздвигаемых кустов, Триродов сказал:
— Теперь надо осторожно пробраться по оврагу к реке. Река, вы знаете, делает излучину, вогнутую к городу, — мы выйдем почти против моей усадьбы. Как-нибудь переберемся через реку.
Осторожно, медленно пробирались они в густой заросли на дне оврага. Темным путем шли Триродов и с ним две, его случайная и его роковая, двумя ему посланные Мойрами, Айсою и Ананке.
Влажны стали кусты, и повеяло от реки прохладою. Тогда Алкина приблизилась к Триродову и шептала ему:
— Если вам радостно, что она вас любит, скажите мне, — и я порадуюсь вашей радости.
Триродов крепко пожал ее руку.
Перед ними тихая, тусклая лежала река. За нею ждали их труды и опасности жизни, творимой мечтою освобождения.
Вот поднимается туман над рекою, под луною ворожащею и холодною, — вот туманною фатою фантазии облечется докучный мир обычности, и за туманною фатою неясными встанет очертаниями жизнь, творимая и несбыточная.
Глава пятнадцатая
Гулким шумом огласились ночные улицы города Скородожа, — и затихли. В испуге вскочив со своих теплых постелей и слегка приотвернув шторы, смотрели перепуганные горожане на то, как по темным улицам провели захваченных в лесу. Потом, когда замолк конский топот и гул голосов, обыватели смиренно улеглись и скоро заснули. Лэди Годива была бы довольна людьми столь скромными: и увидели, и не показались, и не помешали.
Улеглись обыватели, бормотали что-то со своими женами. Свободолюбивый буржуа ворчал:
— Спать не дают. Стучат копытами. Ездили бы на велосипедах.
Кошмарная была ночь для многих. Холодным ужасом она всю овеяла жизнь и тяжелую бросила на души ненависть ко всей земной жизни, томящейся под властию горящего в небе Змия, ликующего о чем-то. О чем? О том ли, что все мы, люди на этой земле, злы и жестоки и любим истязать и видеть капли крови и капли слез?
Жестокое сладострастие разлито в нашей природе, земной и темной. Несовершенство человеческой природы смешало в одном кубке сладчайшие восторги любви с низкими чарами похоти и отравило смешанный напиток стыдом, и болью, и жаждою стыда и боли. Из одного источника идут радующие восторги страстей и радующие извращения страстей. Мучим только потому, что это нас радует. Когда мать дает пощечину дочери, ее радует и звук удара, и красное на щеке пятно, а когда она берет в руки розги, ее сердце замирает от радости.
После ужасов дороги, после обыска многих отправили в тюрьму. Иных отпустили. Сабурову и Светилович отдали родителям.
Утро взошло над городом тревожное, мутное, злое. Из-за города, из леса, тянуло противно-сладким запахом лесной гари.
Узнали об убитых: Кирилл и другой рабочий, Клюкин, семейный. Рабочие волновались.
Убитых отвезли в покойницкую при городской больнице. Рано утром около
Были хмурые лица у стоявших перед замкнутыми воротами. В больницу никого не пускали. Собирались тайно похоронить убитых. В толпе возрастали гневные шумы.
Показался отряд казаков. Они быстро примчались и остановились близ толпы. Сухие, красивые лошади чутко вздрагивали. Всадники были красивые, загорелые, черноглазые, чернобровые; черные волосы, не по-солдатски остриженные, виднелись из-под высоких шапок. Женщины в толпе засматривались на них с невольным любованием.
Толпа шумела, не расходилась. Приходили еще люди, — толпа росла. И уже вся площадь была залита людьми. Казалось, что близко кровавое столкновение.
Триродов утром ездил к исправнику и к жандармскому офицеру. Он уверял, что тайные похороны только усилят раздражение рабочих. Исправник тупо слушал его и повторял:
— Нельзя. Не могу-с.
Он упрямо смотрел вниз, причем его красная шея казалась тугою, вылитою из меди, и вертел около пальца перстень с такою тихою настойчивостью, словно это был талисман, оберегающий от вражьего наговора.
Жандармский полковник оказался понятливее и сговорчивее. Наконец Триродову удалось-таки добиться разрешения на выдачу семьям тел убитых.
Исправник приехал на площадь. Толпа встретила его нестройным, но грозным шумом. Он встал на своей пролетке и махнул рукою. Замолчали. Исправник заговорил:
— Желаете хоронить сами? Ну что же, можете. Только позаботьтесь, чтобы не было ничего такого… лишнего. А впрочем, казаки будут на случай чего. А теперь я распоряжусь, чтобы тела ваших товарищей вам выдали.
Глава шестнадцатая
Уже высоко сиял пламенный, когда Елисавета проснулась. Она быстро вспомнила все, что было ночью, проворно оделась и через полчаса уже ехала в шарабане к Триродову, томимая каким-то неясным волнением. Она встретила Триродова у ворот. Он возвращался из города; рассказал ей наскоро о своих переговорах с властями. Елисавета сказала решительно:
— Я хочу видеть семью убитого.
Триродов сказал:
— Я сам не знаю, где это. Нам придется заехать к Воронку. К нему сходятся все сведения.
— А мы его застанем теперь? — спросила Елисавета.
— Должно быть, — сказал Триродов. — Если он дома, мы вместе с ним пройдем.
Они поехали. Пыльная под быстрыми колесами влеклась дорога, открывая унылые виды тусклой обычности. Вздымалась под колесами легкая, взвеянная в знойном воздухе пыль и длинною сзади экипажа влачилась змеею. Высокий, в недостижимом небе пламенеющий Дракон смотрел ярыми глазами на скудную землю. В знойном сверкании его лучей была жажда крови и сияла высокая радость о пролитых людьми каплях многоценного живого вина. Среди обвеянных зноем просторов, уносясь в тесноту городской жизни, Триродов рассказывал скучными обычными словами: