Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906
Шрифт:
Голос женщины хорошо передавал мучительный рёв человека, пленённого тьмой. Слова в её пении казались круглыми, они болезненно дрожали от напряжения выразить силу и боль того чувства, которое влагалось в них… В кабаке было тихо. Густой голос женщины наполнил собой всю комнату, как смолой обливал всех людей, сидевших в кабаке, и широкой, дрожащей струёй тёк в открытую дверь на улицу.
Я смотрел на поникшие головы людей, на их фигуры, охваченные песнью и сумраком, и в окно, на небо. Солнце зашло, и небо на западе рдело алыми цветами. В пламени заката таяла маленькая туча странных очертаний, похожая на огромную
— За-ачем она воет?
Но он утонул в пении, как камень в глубоком ручье, где даже звук падения его был еле слышен.
Ой, свя-атая ма-ати божа-ая, Ой, за-а что-о ты на-аказала-а на-ас?— пела женщина, кивая головой в такт своей песне. Она как бы молилась и так шевелила пальцами руки своей, прижатой к груди, точно касалась ими невидимых людям струн, туго натянутых в сердце её.
Я видел, как рыжий мужик с ремнём на голове протянул руку к женщине и положил перед нею большой пятак. Положил и — перекрестился.
Не открывая глаз, женщина нащупала рукой монету, взяла её в пальцы, тихонько стукнула ею по столу и снова положила на прежнее место. Рыжий вздохнул, пошевелился и вновь низко опустил голову.
Сумрак в кабаке всё рос, росла и сила звуков песни о слепых. Во мне эта песня будила странное, большое и жуткое чувство. Было мне жалко всех, и слепых, и зрячих, и самого себя, — за всё то, что я видел в жизни моей. Хотелось тоже петь о чём-то, и, глядя в небо на багровый отблеск ушедшего от земли солнца, я думал с боязнью — взойдёт ли?.. И ещё другие, тоже странные мысли рождались в голове. Казалось, что это невыразимо грустное пение дрожало в теле моём, и ничего я не слышал, кроме его, точно оно охватило собою всё вокруг и звучало, как плач всех людей в кабаке.
Вот к голосу женщины стал примешиваться другой, ещё более глухой, чем её, голос. Он пел негромко, без слов, одними звуками и был похож на отдалённое рычание грома. Низкий, октавный — он расстилался в воздухе бархатной полосой, от него дрожали стёкла в окнах; слова, которые выпевала женщина, опирались на него, росли на нём, и он был им — как почва. Теперь уже точно две трубы гудели в воздухе, — одна, большая, давала фон для мелодии, другая, меньше, выговаривала мелодию угрюмым плачем, скорбными словами. И в самой бедности звуков песни было что-то странно грустное, до боли сжимавшее душу скорбью…
Слипы о-очи, и душа сля-ипа-а, Ой, и слёз нет, чтобы пла-а-кати…— О-о-о! — гудело в воздухе мрачное эхо.
Это пел человек с подбитым глазом, тот, длинноволосый. Он согнулся на стуле, вытянул шею к женщине, его волосы упали ему на щёки, осыпали
— раздавалось жалобно в кабаке.
— Бу-дет! — крикнул чёрный мужчина, ударив кулаком по столу.
— Молчать! — рыкающим голосом возразил ему человек с подбитым глазом.
Женщина, должно быть, не слыхала этих двух криков. Не открывая глаз, она всё перебирала пальцами на груди, и качала головой, и пела:
По-омо-ги-ть, кто в бога ви-ируе…— О-о-о! — вторило ей эхо.
Я встал с места, кинул деньги за пиво и ушёл скорыми шагами из кабака, где было уже совсем темно и где душно мне было, — на улицу и вдоль по ней в поле, где ещё не угасли отблески заката и было тихо…
Жадно глотая прохладный воздух, я шёл, дышал и смотрел в небо, ожидая первых звёзд.
Вот предо мной широкая прямая дорога вдаль, на закат солнца; по сторонам её неподвижно стоят старые печальные берёзы и точно прислушиваются к чему-то; ни одна ветка не дрогнет на них. Ночная птица бесшумно пронеслась в воздухе. Чёрная, она явилась так же незаметно, как являются в душе воспоминания, и исчезла в сумрачной дали.
Я шёл всё дальше, предо мною тихо гасла заря, и в груди моей глухим эхом звучало:
Слипы о-очи, и душа-а слипа-а… По-смоги-ить, кто в бога вируе-е…Весенние мелодии
В саду, за окном моей комнаты, по голым ветвям акации прыгают воробьи и оживлённо разговаривают, а на коньке крыши соседнего дома сидит почтенная ворона и, слушая говор серых птичек, важно покачивает головой. Тёплый воздух, пропитанный солнечным светом, приносит мне в комнату каждый звук, я слышу торопливый и негромкий голос ручья, слышу тихий шорох ветвей, понимаю, о чём воркуют голуби на карнизе моего окна, и вместе с воздухом мне в душу льётся музыка весны.
— Чик-чирик! — говорит старый воробей, обращаясь к товарищам. — Вот и снова мы дождались весны… не правда ли? Чирик-чирик!
— Фа-акт, фа-акт! — важно вытягивая шею, отзывается ворона.
Я хорошо знаю эту солидную птицу: она всегда выражается кратко и не иначе, как в утвердительном смысле. Будучи от природы глупой, она ещё и пуганая, как большинство ворон. Но она занимает в обществе прекрасное положение и каждую зиму устраивает что-нибудь «благотворительное» для бедных галок и старых голубей.
Я знаю воробья, хотя с виду он кажется легкомысленным и даже либералом, а в сущности это — птица себе на уме. Он прыгает около вороны с виду почтительно, но в глубине души хорошо знает ей цену и никогда не прочь рассказать о ней две-три пикантных истории.
А на карнизе окна молодой щеголеватый голубь горячо убеждает скромную голубку:
— Я умр-ру, умр-ру от разочарованья, если ты не разделишь со мною любовь мою.
— А знаете, сударыня, чижики прилетели! — сообщает воробей.