Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906
Шрифт:
— Слушай! — вдруг ласково и негромко заговорила девица, близко наклоняясь ко мне. — Хочешь, я тебе дам… двугривенный?.. а? Хочешь, ну?
— Дайте… — тихо сказал я, — я вам отдам… потом…
От предвкушения возможности поесть я даже задрожал весь жадной дрожью голодного.
— Видишь? Вот он, двугривенный… вот! Сколько на него можно купить… ты подумай!.. Два дня сыт будешь! Ну, дать?
Я молча протянул руку.
— Значит, дать?
Вдруг она громко засмеялась, ударила меня по руке, широко размахнулась и кинула монету в кусты. Я слышал тихий металлический
Не понимая её поступка, я молча смотрел на неё.
А она, отступив на шаг от меня, наклонилась и злым громким голосом заговорила:
— Видал? Ты думал — и вправду дам я тебе на хлеб? Как же, нашёл дуру… И если б вас тут сотня с голоду издыхала — всё равно… Прощай…
Она цинично выругалась и пошла прочь от меня. Но шагах в пяти снова остановилась и дрожащим голосом, в котором мне почудились слёзы, глухо заговорила:
— Может, ты и невинен… может, и хороший человек… а на вот! Терпи… за товарищей терпи — понял? А я буду знать, что и сама тоже… хоть один раз… одну собаку прищемила…
Голос её обрывался и звучал всё глуше… А мне казалось, что в лицо моё бьют тяжёлыми, липкими комьями грязи, и я дрожал от боли оскорбления, болей голода… и оттого ещё, что я понял боль и муку её сердца, отравленного грязью жизни.
Она пошла дальше… и её маленькая фигура растаяла во тьме. Но издали, из густой тьмы, до меня ещё раз донёсся её голос:
— Скажи им… подлецам… коли не издохнешь тут…
Вокруг меня стало мертвенно тихо, только машина всё вздыхала тяжёлыми вздохами измученного животного, да огни вдали испуганно дрожали… И земля подо мной кружилась, качалась, как будто пытаясь сбросить меня куда-то с груди своей, загрязнённой людьми.
Он снова замолчал, слёзы скорби, гнева и стыда за людей блестели на его глазах, а глаза публики искали человека, который дал бы ей мнение, и уши её готовы были выслушать его.
И вот нашёлся этот человек: где много публики, там всегда достаточно пошлости.
— История — грязновата, — сказал он, — да, история — грязновата, и её можно бы рассказать лучше: скромнее и красивее.
— Ах, это правда! — искренно вскричала одна дама. — Я не могу понять, зачем нам говорят о таких вещах. Поднимите нас выше, выше над землёй, дайте отдохнуть глазам и сердцу на чём-нибудь светлом. Ведь в жизни каждого из нас — довольно мук и горя, а нас стараются ткнуть носом ещё и в эту грязь.
— Но, всё же надо согласиться, у него недурная манера рассказывать, — заметил некий объективный человек.
— О да, он интересен!
— Ах, если б он рассказал что-нибудь эдакое… возвышающее!
— Он, вероятно, может! Он ведь ещё не стар…
И снова раздались рукоплесканья. Знакомый мой стоял средь них, и лицо его так горело, точно все эти люди одной огромной рукой били его по щекам, и в глазах его сверкал почти безумный гнев.
— Молчание! — вскричал он всей силой груди. — Не оскорбляйте похвалой вашей, ибо она для меня доказательство смерти вашего сердца. Не хвалить должны бы вы, а гордо закричать
— Нет, о позоре жизни, который вы так пышно всюду развели, мне бесполезно говорить вам. Как [слёзы], падая на камень, не заставляют его звучать, так и мои слова не будят в сердце вашем ни звука! Теперь я буду говорить вам о вас самих!
Он задохнулся от волнения, этот бедный рыцарь правды, а публика, пользуясь его молчанием, обменялась несколькими замечаниями — ведь нет слов, которые удивили бы её новизною своей!
— Немного аффектировано, но недурно! — сказали одни.
— Но ведь это уже публицистика? — осведомились другие.
— Какой-то странный род искусства! — пожав плечами, сказали третьи.
И снова все стали рукоплескать ему. Он дождался, когда они утомились, и продолжал:
— Я — люблю вас!
— Я люблю вас голодной любовью отчаяния, как любят развратную, пошлую женщину, когда некого любить, кроме её; я люблю вас с болью в сердце; моя любовь — огненная мука моя, — она даёт мне неотъемлемое право быть беспощадным в ненависти к вам!
Он сделал последнее усилие и вскричал криком раненного насмерть:
— Проклинаю всех вас проклятием вечной неудовлетворённости, проклятием неукротимой тоски по лучшему, злыми муками бесчисленных желаний проклинаю всех вас!
Что мог он сделать ещё? Он догадался и разбил себе голову, и погас огонь мысли его навсегда.
Попирая ногами неостывший мозг безумного, люди толпились около трупа и говорили друг другу:
— Он недурно рассказывал, но был романтик.
— Жаль, рано умер. Ещё не стар и мог бы сделать кое-что!
— А в сущности, он был ненормальный человек!
Хоронили его с почестями и с сожалением, те же, которые были обрадованы его смертью, умело скрыли свою радость, и никто не узнал о ней, кроме Дьявола.
За окном моей комнаты вьюга гордо поёт холодную песнь одиночества, тлеют угли в печи предо мной, и сверкает среди них красным пламенем мудрое лицо Дьявола, и дрожит над головой моей, как чей-то отдалённый смех и стон, какой-то странный звук, неуловимый, точно тень.
О писателе, который зазнался
…Нехорошо, когда писатель много имеет почитателей, нехорошо! Только болотным растениям не вредит избыток сырости. Дубам нужно её в меру.
Здесь я рассказываю об одном писателе, который по дороге к цели своей неожиданно забрёл в трясину популярности, о том, как смешно и неловко он вёл себя, наглотавшись похвал толпы, и что произошло с ним, когда голова его закружилась от туманных испарений славы.
Был он парень молодой, простодушный, но не совсем дурак и отличался от товарищей по ремеслу тем, что, всегда искренний, каждый день противоречил сам себе.