Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906
Шрифт:
Человек двадцать обратились затылками к оратору и пошли прочь. Он же продолжал:
— Хороший, живой человек всегда куда-нибудь стремится, чего-нибудь ищет, а вы живёте тихо, смирно, неподвижно — так, как приказали вам. Жить вам тесно, думать лень, двигаться вы боитесь. Вокруг вас, — точно у кокотки в гостиной безделушки на полках торчат, — полусгнившие традиции да разные житейские правила, ни к чёрту не годные. Всё это мешает вам рукой шевельнуть, но всё это — ваши маленькие идолы, и вы не смеете низвергнуть их, хотя они — оковы вам. Когда ветер с поля приносит в затхлый воздух ваших нор новые, свежие запахи, — вы, опасаясь флюса в сердце, закрываете все форточки. Беспокойства не любите вы, беспокойство пугает вас! Но вам нужно иметь что-нибудь для разговора, нужно чем-нибудь занимать своих гостей, и, как нищие на паперти, вы протягиваете руки к литературе, чтобы взять у ней что-нибудь для развлечения.
— Вы стоики, потому что рабы. Вас бьют — вы молчите, вас оскорбляют вы улыбаетесь. Вас возмущают только жёны, когда невкусен обед, а страдаете вы от жадности ко благам жизни, от зависти друг к другу и от несварения желудка. Когда сапог жмёт вам ногу, вы стонете: «О, как прав Шопенгауэр!» А слыша крик «Свобода!» — вы думаете про себя: «Что ему Гекуба?» Чёрт бы вас всех забрал! Если бы вы знали, как вы жалки, как противны, как ужасно и тяжко жить среди вас! Вам говорят: жизнь страшна, жизнь мрачна, она вся сочится кровью. Вы не верите — ваша жизнь только пошла и скучна, и, когда вам указывают смерть и ужас этой пошлости, вы остаётесь спокойными, интересуясь лишь одним: красиво ли сказано? Эстетики, утопающие в грязи, хотя бы скорее захлебнулись вы ею!
«Публика» постепенно таяла. Она не любит длинных речей. А чёрт посмеивался — он ведь знает настоящую цену всего этого. Но оратор, увлечённый исполнением своего долга, ничего не замечал.
— Жизнь — героическая поэма о человеке, который ищет сердца её — и не находит, хочет всё знать — и не может, стремится быть могучим — и не в силах победить своей слабости. Слыхали вы что-нибудь об истине, о справедливости, о желании видеть всех людей земли гордыми, свободными, красивыми?.. Вам хочется быть только сытыми, жить в тепле, насиловать и развращать женщин под видом любви к ним, вам хочется жить спокойно, уютно, потихоньку — вот ваше счастье! А желание ваше лучшего счастья — желание купить на грош пятаков. Счастье ловят крепкими, мускулистыми руками, а вы трусливые, слабые, хилые, — вы даже и мухи не можете поймать без помощи со стороны, вы даже и с мухами сражаетесь посредством ядовитых бумажек «Смерть мухам!» Мне жалко мух. Они жужжат и тем мешают спать, но я с радостью написал бы для вас бумажку «Смерть мухам!» — чтобы вы, читая её, отравились беспокойством. Вижу — я не прав: здесь вы беспокоитесь. Когда вам становится неудобно жить, потому что не хватает жалования для прокормления семьи или оттого, что вам — от скуки жить с вами — изменяют ваши жены, вы стонете, философствуете, жизнь вам кажется гадкой и тяжёлой до поры, пока вам не прибавят жалования или вы не найдёте себе любовницы. И, наполняя жизнь старческим брюзжаньем, скверным скрипом разочарования, своими жалобами на неё вы отравляете души ваших юных детей. Вы останавливаете их мысли на мелочах жизни, на пошлостях её, и мысль их тупится так, как меч, которым рубят дерево. Потом и дети, утомлённые вашими рассказами о жизни, которой вы не знаете, тихо идут проторенными тропами, преждевременно старенькие, холодненькие, дрянненькие. Идут они и ищут жизнь тёплую, жизнь тихую, жизнь уютную, находят её и существуют потихоньку, по примеру отцов. Они — как свежая известь, которою замазали трещину в старом здании. Это тяжёлое, грязное здание всё пропитано кровью людей, которых оно раздавило. Оно сотрясается от дряхлости, охвачено предчувствием близкого разрушения и в страхе ждёт толчка, чтобы с шумом развалиться. И уже зреют силы для толчка, они нарастают, они едва могут сдержать себя и то там, то тут вспыхивают пламенем нетерпения. Они придут, тогда старое здание задрожит, рухнет на головы вам и раздавит вас, хотя вы только за то достойны казни, что ничего не сделали. Но невинных нет в жизни!
«Публики» осталось совсем немного. Часть её смотрела на писателя с сожалением; любя читать его рассказы, она с грустью слушала его речь, ибо в этой речи ничего не было эстетического. Некоторые смотрели насмешливо. Всем было скучно, и никто не обижался. Вот какой-то юноша, нахмурившись, сердито крикнул:
— Всё это слова! Вы скажите, какая у вас программа?
А почтенный господин со вздохом заметил:
— Эх, и я в молодости был романтик!
Дама в чёрном платье спросила:
— Что — он и женщин ругает?
Чёрт смеётся…
— Ещё нужно сказать вам, очень уж вы любите быть несчастными! Я думаю, вы это делаете по расчёту; вам нечем
Из троих, стоявших перед оратором, один обиделся и сказал:
— Да не все мы таковы, чёрт возьми! Это, наконец, несправедливо.
— Господа, не требуйте от меня справедливости — её нет в жизни, её нет ещё пока — как среди вас может родиться справедливость? И все вы одинаково плохи. Вы — общество, как делить вас на хороших и дурных? Вы все в юности вооружались знаниями, сидя в гимназии, и всех вас учат одному и тому же. Я думаю, вы учились хорошему. Мне трудно представить себе университет, в котором учили бы человеконенавистничеству, бесстрастному отношению к жизни, стремлению к тёпленьким местам и прочим премудростям. Мне почему-то всегда казалось, что учат не этому, но однако, когда вы входите в жизнь, все эти мерзости не убывают в ней от вашего присутствия. Я не уверен, что вы приносите в жизнь свеженькие пакости, и этого не буду утверждать. Я только знаю, что в двадцать пять лет вы отрицаете собственность, а в тридцать пять — у вас собственные дома. Я знаю, вы умеете работать на себя, но спрашиваю: что вы сделали для жизни? Вы все одинаково холодно чувствуете, даже те из вас, которые горячо говорят: «Сколько мерзости вокруг нас!» Вы пробуете уничтожить её? Вы изгоняете её? Нет, но лучшие из вас, я видел, брезгливо прячутся от неё. Стремление быть чистеньким — недурное стремление, но честный человек не боится грязи. Будем говорить по совести, — в том, что наша жизнь так скверна, мы все одинаково виноваты. На земле нет правых, нет ещё! А откуда у вас так много холопства перед силой и где вы научились рабски бояться за целость ваших шкур? Я утверждаю — всё подлое и отвратительное, что бросается в глаза на каждом шагу, — живо, сильно и так ярко цветёт вокруг нас всюду потому только, что опирается на ваш страх за свои шкуры, на ваши холопские чувства. В позоре жизни виноваты мы все одинаково. И, если бы я верил в силу проклятия, я проклял бы вас всех, но я верю в нечто другое — скоро придут иные люди, люди смелые, честные, сильные, — скоро!..
— Ну будет уже, — сказал чёрт, улыбаясь.
Мой герой оглянулся — перед ними и вокруг него не было ни души.
— Странно, — сказал он, — куда же ушли? Я ещё не кончил!..
— Они сгорели в огне твоих речей! Видишь копоть на потолке? Это всё, что от них осталось! Идём!
Я не знаю, что было дальше с моим героем, мне не хочется выдумывать конца этой истории, я не предчувствую в нём ничего хорошего. Но я уверен: нехорошо, когда у писателя много почитателей. И всякий человек, имеющий дело с «публикой», должен насыщать воздух вокруг себя карболовой кислотой правды. Вот и всё.
Песня о слепых
Как-то раз летним вечером, бродя по окраинам города, по кривым, узким улицам, среди маленьких домиков, полусгнивших от старости, я заглянул в открытую дверь кабака и удивился, что в нём много людей, но сидят они тихо.
Оглянул я кабак, — маленькую комнату с кривым полом и провисшим потолком, — в полутьме разглядел взлохмаченные головы, ситцевые рубахи без поясов, ноги босые и в опорках и увидел, что в углу около столика тесной кучкой сидят пять или шесть человек. Кто-то из них густым, хриплым голосом говорит:
— А то есть в моей стороне тополь-дерево, не такий, что у вас, а прямый, як свеча перед образом…
Я шагнул через порог, — человека два мельком взглянули на меня и молча отворотились в ту сторону, откуда раздавался голос. Старик-кабатчик, сидевший за стойкой, бесшумно встал навстречу мне; я негромко спросил у него бутылку пива…
— Всё иншее в моей стороне, всё милое… тилько бедность такая ж, як здесь…
— Она везде одинакова… — сказал кто-то другим голосом.
Сидя под окном у стола, я рассматривал людей и, через головы их, лицо того, кто говорил о тополях. Я тоже люблю тополя, — они так прямо и гордо поднимаются к небу.
О них говорила женщина. Она была немножко выпивши; её толстые губы улыбались блаженной и грустной улыбкой человека, вспомнившего хорошее. Большая, полная, она тяжело навалилась грудью на стол и, закрыв глаза, говорила, печально покачивая головой:
— Нигде не хорошо человеку, як на родине…
— Бедному — где хлеб, там и родина… — вновь сказал кто-то тонким голосом.