Том 5. Проза, рассказы, сверхповести
Шрифт:
2-й парус
Горит свеча именем Разум в подсвечнике из черепа; за ней шар, бросающий на все <атом> черной тени. Ученый и ученики.
Ученый. Точка, как учил Боскович, ровесник Ломоносова, – что? (Срывается со стороны игра в мяч. Мяч куда-то улетает.) Бурные игроки!
Игрок.
От силы сапога Летит тот за облака. Но слабою овечкой Глядит другой за свечкой.Атом вылетает к 2-му игроку; показываются горы. Это гора Олимп. На снежных вершинах туземцы молитв.
Б<оги>. Гар, гар, гар! Ни, ни, ни! Не, не, не!
Размером
Впрочем, он неподалеку, в сумраке, целует упавшую с закрытыми очами Бризеиду и, черный, смуглый, подняв кверху жесткие черные очи, как ветер бродит рукой по струнам.
Сверху же беседуют о нем словом Гомера: «Андра мой эннепе, Муза».
Снежный зверинец, наклоняя головы, сообща обсуждает час его. Сейчас или позднее он умрет.
Ахилл. Я люблю тебя! Ну ляг, ляг, ну положи сюда свои черные копытца. Небо! Может ли быть что-нибудь равное мое<й> Брысе? Это ничего, что я комар! О чем вы там расквакались? (Раньше все это было скрыто тенью атома.) Не смей смеяться. Нехорошо так сладко смеяться. Подыми свои голубые ловушки.
Наверху Олимп бросал взволнованно прочувствованные слова на чашку весов, оживленно обсуждая смерть и час Ахилла.
Впрочем, скоро он заволакивается облаками и становится нашей Лысой горой с одинокой ведьмой.
На все это внимательно смотрели Дети Выдры, сидя на галерке, приехавшие с морского берега, еще нося на щеках морскую пыль.
3-й парус
Сын Выдры думает об Индии на Волге; он говорит: «Ныне я упираюсь пятками в монгольский мир и рукой осязаю каменные кудри Индии».
Сын Выдры слетает с облаков, спасая от руссов Нушабэ и ее страну.
Ушкуйник, грустно негодуя, Толпу друзей на помощь звал. Вотще! лишь ветер, скорбно дуя, Его на дереве качал. Ему гребцов знаком был навык И взмах веслом вдоль длинных лавок, И вещий холод парусов, На латах, шлеме – знак рубцов. И плач закованных купцов, Трусливых, раненых, лукавых. Щели глаз свои кровавых Филин движет и подъемлет, И косое око внемлет, Как сучок внутри извилин. Погасил, шурша, бубенчики, Сон-трава качает венчики. Опять, опять хохочет филин, Но вот негромкий позвонок, Усталый топот чьих-то ног. Покрыты в тканей черных груды, Идут задумчиво верблюды, Проходят спутники араба: То Мессакуди и Иблан Идут в Булгар, За ним Куяба – Дорога старых персиян. «Искандр-намэ» в уме слагая, Он пел про руссов золотых, Как всё, от руссов убегая, Молило милости у них. Как эта слава неизвестная, Бурей глаз своих небесная, Рукой темною на рынок Бросает скованных богинь, А в боя смертный поединок, Под песни бешеных волынок, Идет с напевом: «Дружба? сгинь!» Визг парусов вверху телег, Пророча ужас и набег, Уводит в храмов темных своды Жрецов поруганной колоды, Их колесные суда Кладбища строят навсегда. В священной рощи черной тьме Иблан запел: «Искандр-намэ!» Где огнепоклонник ниц упал, Горбом бел своих одежд, И олень во тьме ступал, Рог подьемля сонных вежд, – Там лежит страна Бердая, Цветом зорь не увядая. Песня битв – удар весла, Буря руссов принесла. Видя, что красней соломы Гибнут белые хоромы, Плакал злобно старый ясс, О копье облокотясь. Морских валов однообразие, Дворцы туземных поморян, И уж игрушки веселой Абхазии Кудрями машут среди северян. Царь Бердай и Нушабэ Гневно молятся судьбе. «Надень шлем, надень латы! Прилети сюда, крылатый Царь Искандр! Искандр, внемли Крику плачущей земли. Ты любимцем был веков! Брось пирушку облаков! Ты, прославленный людьми, Дерзость руссов покарай. Меч в ладонь свою возьми, Прилети с щитом в наш край! Снова будь земная ось, Мудрецов же сонных брось». И тот сошел на землю, Призрак полководца! Беги, храбрец! затем ли? С мертвыми бороться? Уж с Камы два прекрасных венда Копьем убиты Зоревенда. Но русс Кентал, Чьи кудри – спеющий ковыль, Подковой витязя топтал Сраженьем взвеянную пыль, Как прокаженный нелюдим, Но девой снежною любим. Тогда Искандр дал знак полкам, В шлеме серебряном изогнут. Он ждал, с дружиной войдя в храм, Когда<4-й парус>
Смерть Паливоды
Вокруг табора горели костры.
Возы, скрипевшие днем, как того требовала неустрашимость их обладателей, теперь молчали.
Ударяя в ладоши и кивая головой, казаки пели.
Славни молодцы паны запорожцы. Побачили воны цаплю на болоте. Отаман каже: «От же, братцы, дивка!» А есаул каже: «Я з нею кохався». А кошевой каже: «А я и повинчався».Так, покручивая усы, пели насмешливую, неведомо кем сложенную песенку, смеющуюся над суровым обычаем Сечи Запорожской, этого русского ответа на западных меченосцев и тевтонских рыцарей.
Молчавшие стояли и смеялись себе в усы; испуганный кулик прилетел на свет пламени и, захлопав крыльями, улетел прочь.
Коростель, эта звонкая утварь всех южных ночей, сидел и кричал в лугу. Волы лежали в степи подобно громадным могильным камням, темнея концом рог. Искалась на них надпись благочестивого араба: так дивно, как поднятые ребром серые плиты, подымались они косым углом среди степи из земли. Одинокий верблюд, которого пригнал лазутчик-крымчак, спесиво смотрел на это собрание воинов, вещей, волов в дикой зеленой стране, эти сдвинутые вместе ружья с богатой отделкой ствола и ложа, эти ратища со значками, эти лихо повернутые головы, эти кереи, вольно ложившиеся на плечах, воинственно и сурово сбегавшие вниз, где еще вчера, быть может, два волка спорили над трупом третьего, или татары варили из конины обед. Зегзицыны чоботы быстро и нежно трепетали под телом большой бабочки.
Назавтра, чуть забелелся рассвет, табор тронулся в путь.
Снова заскрипели возы, как множество неустрашимых, никого не боящихся людей. Вот показались татары; порыскав в поле, они исчезли. Их восточные, в узких шляпах, лица, или хари, как не преминул бы сказать казак, выражали непонятную для европейца заботу. Казаки заряжали пищали, сдували с полки пыль, осматривали кремни, настороженно висевшие над ударным местом, и в шутку стреляли в удальцов.
На быстрых утлых челнах продолжался путь. Сквозь волны, натрудясь белым у одних, смуглым у других телом, казаки гребли, радуясь тихой погоде и смеясь буре, ободряемые сопутствующим ветром.
Был предан мятежу целый край. Ведя за руку плачущих черноволосых женщин или неся на плече дырявые мешки с золотыми и серебряными сосудами, шли победители к морю.
Славную трубку раскурили тогда воители. Казалось, казацкий меч сорвался с чьих-то плеч и плясал гопака по всей стране. На обратном пути довольные, шутя и балагуря, плыли казаки; гребли весело и пели. Пел и Паливода. Не думали они о том, что близка смерть для многих храбрецов. Да и была ли бы возможна эта жизнь, если б они задавали судьбе эти вопросы!
Паливода стоял и думал; оселедец вился по его гладкому затылку; пастбище смертей с рукоятью, как куст незабудок, было засунуто за широкий пояс. Холодней волн озера блестел его угол за поясом. Белая рубаха и испачканные смолой штаны украинского полотна дополняли наряд – суровый и гордый. Загорелая рука была протянута к закату; другие казаки были в повязке осенних маков.
Оперся на свое собрание бирюзы и сапфиров казак и смотрел вдаль, на пылающее от багрянца море.
Между тем, как волк, залег на их пути отряд крымских татар. Была сеча; многие остались лежать, раскинув руки, и всякого крылатого прилетного татарина кормить очами. В ту пору это было любимое лакомство орлов. Случалось, что сытые орлы не трогали груды трупов на поле сечи и клевали только глаза. Лютая суровая сеча. И был в станице бессмертных душ, полетевших к престолу, Паливода. Зрелым оком окинул он, умирая, поле битвы и сказал: «Так ныне причастилась Русь моего тела, иду к горнему престолу».