Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы
Шрифт:
Музыка уже однажды в дни безнадежной тоски захватила в свой водоворот звуков двух из них; теперь она всех закружила в настоящем бреду. В открытую большую дверь не видно было зданий Сан-Джироламо, закрытых возвышением почвы; между теперешней Эрой и старой поднималась из котловины вершина Монте-Вольтрайо, приют дубов и сказочных легенд, выступая темным, густым пятном среди окружающей белизны и бесплодия; но Дом Безумия своим невидимым присутствием, казалось, изменял самый цвет воздуха, а узлистые, закутавшиеся в листву оливы напоминали те странные деревья, которые, как рассказывает великий этрусский странник, стонали и жаловались ему. Тогда Изабелла чувствовала себя опьяненной и потерянной, ибо пение Ваны было всепокоряющим и
Когда Альдо сжимал со всею страстью виолончель и древко смычка вращалось в его руке с таким возбуждением, будто на него натянут был не конский волос, но пучок нежнейших нервов, Изабелла не решалась взглянуть на него. Она испытывала божественную муку, и в спине, между плеч, жар у нее сменялся ледяным ознобом. Сидя рядом с роялем из светлого палисандрового дерева с темными отблесками на нем (снизу из-за лиры с медалями виднелись нервно двигавшиеся ноги пианистки), он склонялся лицом, озаренным страданием и восторгом, над грифом, по которому бегала его рука, заставлявшая Лунеллу плакать от жалости. Инструмент его был тот самый, который представлялся Изе в ее сновидении в комнате усопшей герцогини, и был того самого красно-коричневато цвета, которого она желала для своих волос, с желтоватыми пятнами лака на боках прозрачнее амбры, с золотыми полосками посередке, богатый и нежный инструмент, подобный шее тропической птицы. Его смычок делался каким-то огненным. И облитое светом чело юноши было так прекрасно, что могло послужить челом для воинственного бетховенского архангела или для строгого баховского херувима.
Паоло садился поодаль в тени и слушал, закрывши лицо ладонями, и в отдалении своем упивался грустью, как неутешный изгнанник Изабелла была теперь далеко от него, но владела им всецело, как будто тень, в которой он сидел, была тенью, падавшей от нее. Наклонившись вперед, затаив дыхание, захвативши сплетенными пальцами одно колено, полная роковых и безыменных сил, она старалась уловить в разговоре двух инструментов то, что она одна могла понимать. Когда брат ее вставал, тяжело дыша, и клал инструмент и смычок и в музыкальном безмолвии все существо ее начинало млеть, как после объятия, она быстрым движением закрывала себе лицо. Обыкновенно она наклонялась над смычком, который будто все еще продолжал жить своей напряженной жизнью, будто все еще сохранял огненный дух в своем восьмигранном древке с его изгибом, обладающим такой же таинственной силой, как у гортанных хрящей, как у модуляции речи, как у всякого неподражаемого явления. Руки, которые в прежнее время стали бы вытирать влажные виски или приглаживать растрепавшиеся волосы музыканта, теперь только трогали черную, отделанную серебром ручку смычка с выразительно выглядывавшим из него перламутровым глазком. Ноздри вдыхали запах канифоли, теплый, как запах смолы в пизанских лесах.
Чело юноши потухало; и в него прокрадывалась мысль такая властная, что от нее словно оставался знак в виде большой вертикальной складки вроде той, которая вырезывалась над переносицей молчаливого Паоло. Когда Паоло Тарзис не глядел на него, он следил за ним пожирающим, ненавистным взглядом. А когда тот поворачивался к нему, он отводил от него свой тяжелый взгляд. А затем приближался к нему с притворной ласковостью.
— Паоло, — сказал он ему однажды с улыбкой, — хочешь сегодня спуститься со мной в Бальцы, на
— Едем, — отвечал Паоло.
— Мориччика, мы поедем на поиски за твоей шляпой, за твоей гирляндой из желтых роз.
— На самое дно Бальц? — переспросила Изабелла, внимательно прислушиваясь к оттенкам голоса Альдо и в то же время насаживая цветки тубероз на зеленую шелковую нитку, стараясь сделать нечто вроде пахучих алжирских ожерелий.
— Ах, ты не знаешь, — сказал Альдо с веселым видом, выпуская облако папиросного дыма, — ты не знаешь, что однажды вечером в безнадежную минуту мы с Ваной, опьяненные музыкой, порешили броситься в пропасть возле Гверруччии? Но вместо этого ветер схватил и унес туда шляпу с цветами, которую Вана повесила на выступ этрусской стены.
Вана сидела в соломенном креоле, откинув голову на спинку, и улыбалась неподвижной улыбкой, вспоминая про улыбку Вивиано, про эту каменную улыбку.
— Правда это, Вана? — спросила Изабелла, связывая концы своего пахучего ожерелья.
— Мориччика, хочешь держать пари, что нынче вечером я принесу тебе твою гирлянду? Немного растрепанной, может быть.
— Возьми лучше эту, — сказала Изабелла, подходя к продолжавшей улыбаться сестре, которая не сделала ни малейшего движения.
Она взялась ей рукой за затылок, приподняла голову без всякого ее участия, надела на нее ожерелье, обернув его три раза вокруг шеи; затем опять опустила ей голову на спинку кресла. И поморгала глазами, чтобы рассеять впечатление, навеянное этой неподвижностью тела, неподвижностью улыбки и цветами, лежавшими на груди, которая не приподнималась от дыхания.
— Вана, путешествие верхом в преисподнюю! — сказал ей брат тихим голосом, но со странным смехом и после этого удалился вместе с гостем.
Когда оба сидели уже на лошадях, сестрами неожиданно овладел тайный страх, не покидавший их до самого вечера. И та и другая отправились разыскивать свою милую художницу с ее белыми фантастическими фигурками из белой бумаги, и становились перед ней на колени, и ждали возле нее минуты забвенья, но она встретила их неприветливо и оставалась замкнутой и неразговорчивой.
— Это мы, Форбичиккия. Посмотри на нас.
Лунелла не отвечала ничего. Продолжала вырезывать ножницами свои фантазии из животного мира.
— Видишь, какое чудное ожерелье я подарила Ванине? — говорила ей Иза самым ласковым голосом, стараясь задобрить ее. — Хочешь, я тебе сделаю такое же из жасминов?
Лунелла не отвечала ничего, она не верила знакам нежности, которыми обменивались ее сестры, стоявшие перед ней на коленях, обхватив друг друга за талию и прижавшись друг к другу щеками. Она чувствовала между ними вражду. И вместо того чтобы уронить на колени к одной или другой оконченную фигурку, она изрезала ее двумя-тремя ударами ножниц.
— Долго ты на меня будешь сердиться? — сокрушалась одна.
Другая спрашивала:
— А на меня долго?
А Лунелла напевала со слабой улыбкой:
Помни лишь ты эти сказки, Я ж не предам их забвенью.Слова песенки прозвучали опять в тени большого дуба. Большой дуб с симметрично раскинувшимися ветвями приютил под своей шапкой отверстие, высеченное в туфе и служившее входом в обширное подземелье, в воздухе было тяжело и душно, как перед грозой. И две сестры сидели на траве, не говоря ни слова, мало-помалу высвобождаясь из объятий друг друга, но тоска их не расходилась. До какого места могли доехать уже всадники? Говорили они или молчали? Не сопровождал ли их кто невидимкой? Вана вспомнила некоторые слова брата, произнесенные им перед погребальными урнами.