Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы
Шрифт:
— Не трогайте меня, — инстинктивно вырвалось у нее.
Он отнял руку. Голос его звучал хрипло.
— Я вас не трогаю. Но говорите же!
— Про что?
— Про то, каким образом вы обнаружили эту гнусность.
Ее бескровное худощавое лицо опять запылало огнем негодования. Никто ее не жалел; и ей нечего было жалеть кого бы то ни было.
— Должно быть, такая моя судьба — натыкаться на то, что не годится видеть. Вам кое-что известно об этом.
— Вы сами видели?
— Я угадала, я видела, я слышала.
— Что именно?
— Не трогайте меня! — крикнула она снова в диком отвращении всего своего существа.
Без сомнения, из всего того, что ей пришлось узнать в жизни, это было самым грубым; из всех низостей, из всех гадостей не было ни одной хуже той, которая проявлялась в судорожных движениях лица, которое она так любила,
— Что именно? — повторил он глухим голосом.
Она не отвечала ничего. Легче было бы извлечь звуки из стены, из мебели, из всех угловатых, темных предметов, стоявших с враждебным видом вокруг, чем разжать эти губы. Не проявляя ни поспешности, ни усталого вида, она начала надевать шляпу, вуаль. Он же опять заходил по комнате, раздираемый невидимыми когтями и клыками. Вернулся к ней; обратился к ней с лицом, которое словно окунулось в самую скверную грязь, какую знает человек, и вышло из нее совершенно залепленным.
— Сколько времени это длится? — спросил он грубым голосом.
Она не отвечала.
— Ну тогда уходите прочь, уходите! — прокричал он как полоумный, способный на одни оскорбления.
Она кинула быстрый взгляд на портрет в траурной рамке; опустила вуаль; направилась к выходу; открыла дверь. Он позвал ее:
— Вана!
Она не обернулась, прошла по коридору. Впереди нее шел слуга, проводивший ее до лестницы. Она шла твердым шагом, с почти окаменевшим телом, с напряженным чувством отвращения, которым хотела придать себе недоступный характер, ибо она не была уверена, что чья-нибудь рука не возьмет ее за плечо и не удержит. Очутилась наконец на улице. «Свершилось».
Пошла вдоль стены; прошла мимо решетки с розами. «Они желтые», — отметила она мысленно. Не останавливаясь, сорвала одну, висевшую на высоте руки; она оказалась перезревшей, сейчас же осыпалась. Ей казалось, что она улыбается, но на самом деле она не улыбалась. «Вивиано, Вивиано, — подумала она, — я была уверена, что увижу тебя еще раз, я думала, что последний мой привет достанется тебе, добрый товарищ».
Проходя вдоль облупившейся стены, по которой бежала ее собственная тень, она ясно представила себе тот бледный призрак, который предстал ей там, в Бадии, отделившись от стены, словно одна из тех полустертых фигур на штукатурке возле большого белого коня. «Улыбка, высеченная в камне. Кто знает, какое тебе пришлось сделать открытие в жизни. Но у тебя нет возраста! А мне двадцать лет, и я знаю слишком много. Ты закаменел, ты высечен из камня, ты больше не меняешься. Перед твоим лицом не встанет уже отвратительное животное». Она замигала глазами с целью отогнать образ зверского лица, только что вставшего перед лицом ее любви и затем беспрестанно появлявшегося в глубине ее зрачков. Этот образ продолжал ее расстраивать и наводить на нее ужас. Но если бы ей удалось его прогнать, она, как ей казалось, перестала бы страдать, потому что в эту минуту у нее было обманчивое сознание, будто она освободилась от всего остального. У ней будто бы перевернули душу, будто бы все то мучительное, что душило ее, ушло на дно, и будто бы на его месте воцарилась бесконечная тишина. «Все свершилось. Все истреблено».
На маленькой площади она увидала наемную карету, запряженную бедой лошадью. Лошадь была белая с легкой желтизной; она низко опустила голову, украшенную большими наглазниками, и стояла с усталым и печальным видом на своих погнувшихся ногах.
— Ехать? — спросил краснолицый гладкий извозчик.
Она ступила ногой на подножку.
— Куда прикажете?
Она хотела было ответить: «В Бадию». Дала адрес Симонетты Чези. Белая лошадь поплелась спотыкаясь; и ей видны были ее ребра, шедшие вдоль длинной спины к левому плечу. Чтобы не глядеть на нее, Вана подняла глаза: над одним из домов увидала розовое солнце, легкое небо, будто усеянное перышками, большое дерево, стоявшее в цвету. Она стала смотреть, не пролетит ли ласточка, нет ли под карнизом ласточкина гнезда: ни того ни другого. «Симонетта, Симонетта, что ты скажешь завтра? Еще раз будешь плакать? Ах, если бы ты знала, сколько горя причиняет любовь и тому, кто любит, и тому, кто не любит! Про это на опыте узнал пастух из Фонди, а также и Дриада. Да хранит тебя Бог, радостная сестра!» Она дала извозчику другой адрес, на этот раз свой собственный. Откинулась назад; взглянула на небо, вдохнула весенний воздух, посмотрела,
И тогда все эти случайно представшие ей на дороге явления — и розы, и белая лошадь, и облупившаяся стена, и отсутствие ласточек — все это стало знаками, направлявшими ее к концу. И все с этой минуты стало для нее знамением, предвещанием, роком.
Подъехав к дому, она вышла из экипажа, от швейцара узнала, что Изабелла вышла и что Лунелла вернулась домой. Услышала голос мисс Имоджен, которая на своем родном языке читала старую песню с повторяющимся припевом.
Остановилась; стала прислушиваться, не обнаруживая своего присутствия.
Лунелла сидела на подоконнике с видом хорошенького пажа, в желтом бархатном платье, с широким кружевным воротником, с бантами на голове, поддерживавшими ее густые волосы. Ножницами своими вырезывала фигурку из бумаги. У ее ног на позолоченном стульчике сидела Тяпа в пышном платье, прикрывавшем все ее раны и недостатки, вся в шелку и блестках, как крошечная инфанта. А мисс Имоджен, такая тоненькая, белокуренькая, читала своим мелодичным голосом, за который взяла ее Изабелла, разговор между Матерью и Сыном: «А когда ты вернешься, с дороги домой, о сын мой радостный, скажи мне, скажи, — когда ты вернешься с дороги домой? Ведь ты один мой единственный сын». — «Когда на севере встанет заря, о милая мать!»
Вана, задерживая дыхание, прислушиваясь, стояла за драпировкой. Комната имела веселый, спокойный вид со своим столом, постелькой, этажеркой для книг, аспидной доской, на которой оставалась еще какая-то геометрическая фигура. Лунелла была поглощена своей работой и время от времени, если попадались трудные линии, выпячивала нижнюю губку и ловкими пальчиками старательно поворачивала бумагу во всех направлениях. При каждом ответе сына она на минутку останавливалась, приподнимала свои тенистые веки и смотрела в книгу. Так как в эту минуту она стояла профилем к свету, то ее карие глаза, пронизанные лучами света, показались Ване сверкающими топазами. «Когда же на севере встанет заря, о сын мой радостный, скажи мне, скажи когда же на севере встанет заря? Ведь ты один мой единственный сын». — «Когда камни станут по морю плыть, о милая мать!»
Во время коротких пауз у Ваны как будто останавливалось сердце. На мгновенье сестренка застывала в недоумении, как будто сразу не могла понять странных оборотов песни, замаскировывавших ужасный смысл, затем снова опускала голову и принималась за свою тонкую работу, не сознавая, какая беда нависла над ее ангельской кудрявой головкой.
«Когда же камни станут по морю плыть, о сын мой радостный, скажи мне, скажи, — когда же камни станут по морю плыть? Ведь ты один мой единственный сын». — «Когда перья на землю как свинец упадут, милая мать!»