Том 6. Перед историческим рубежом. Балканы и балканская война
Шрифт:
— А как теперь, господин, в Расее? — спрашивает «дядя».
— Давно я из России…
— И вы давно, как и мы значит… Наши сюда недавно наезжали, из Сибири, они там прежде в ссылке были.
— Как же, как же, я ваших в Сибири много видал.
Слегка оживились.
— Видали?
— В 1900 году по реке Лене в одном с ними паузке десять суток плыли. Ваших душ сорок было. Потом они под Олекминском огородничеством занялись, хорошее хозяйство устроили, разжились…
— Так, так… А когда вышли им права из Сибири ворочаться, они огороды продали, в Расею приехали, там не выстроились, назад подались, а там уже нет ничего, так совсем и разорились, сюда к нам наведывались…
Кругом беседки яблони, груши, везде порядок. А скучно как-то, пресно, томительно. Чего-то не хватает. Жизни не хватает, детей не хватает, матерей не хватает. Лица отекшие и, несмотря на всяческую учтивость, неприятные.
— Да вы кушайте, пожалуйста, чай, кушайте! У нас расторгуевский, три рубля фунт. Сделайте милость, пейте еще!
Едем дальше. Бойко бегут лошадки, своего заводу, взращенные Козленкой, —
— Неприятные люди, — говорит доктор, — не люблю я их. Они не только скучные, но сварливые, завистливые, жадные. Они не знают чувства сострадания и не прощают никакой обиды. Я их хорошо знаю: под Мангалией есть у нас целое скопческое село Доомай ("Второе мая", значит; это румынское 19 февраля). Так я вам для характеристики нравов интересный случай расскажу. Служил у нас лет восемь тому назад кучером старый скопец Василий, с любопытным прошлым. Во время русско-турецкой войны он был в Плоештах биржарем (извозчиком) и вслед за русской армией переехал в Софию. У болгарского князя Александра Баттенберга своей кареты еще не было, и Василий состоял при князе со своим выездом; он же возил князя и в Сербию с визитом, — железной дороги между Софией и Белградом тогда еще не существовало. Наконец, в 1886 году, когда Баттенберга сбросили, Василий отвозил его в последний раз на дунайскую пристань Лом. Баттенберг дал ему тогда за верную службу 50 наполеондоров, жал руку и плакал, — так рассказывал Василий… Скопил этот самый Василий тысяч 40 франков, да отдал их на постройку домов в Софии русскому офицеру, у которого сына крестил. Дела у офицера не пошли, а в 1885 году отозвало его русское правительство вместе с другими офицерами из Болгарии, — так все Васильевы деньги и пропали. Возвратился он снова в Румынию, без средств, и стал наниматься кучером к помещикам, у иных оставался по три, по четыре года. К нам он поступил в 1905 году, было ему уже за 60. Отличный кучер! Однако, прослужил недолго: через два-три месяца приключился у него паралич. Я отвез его в Мангалию в больницу, пролежал он там месяца полтора, оправился, его выписали, но стал он полным инвалидом. Власти решили сдать его на попечение доомайским скопцам. Те всячески сопротивлялись: Василий, мол, не наш, мясной суп ел, от веры отступился и пр. Но власти все-таки заставили принять. Прожил, однако, старик у них недолго. Через некоторое время я узнаю, что один из скопческих заправил, Кравченко, забрал в один прекрасный день Василия, будто бы в Констанцу, да и девал неведомо куда, — Васильев и след простыл. А слух пошел, что Кравченко утопил старика с ведома других скопцов, чтобы скинуть обузу. И это вполне вероятно, я лично в этом не сомневаюсь. Кравченко этот был мошенник отъявленный: он сильно понатерся в городе, узнал румынские законы, а главное — всякие ходы и подвохи, и стал, вернувшись в село, дела ворочать. У скопцов были в обычае сделки на совесть, а Кравченко научил такие сделки нарушать и проданное однажды продавать вторично. Только кончил он плохо: его самого убили. Он перекупил уже проданную однажды ветряную мельницу, возле этой мельницы и нашли его с пробитой головой… Наблюдая жизнь скопцов, убеждаешься, знаете ли, методом от обратного, что пол есть начало социальное, источник альтруизма и всяческого вообще человеческого благородства…
Козленко слушает с своего места и, видимо, сочувствует.
— А не стоит у них, господин доктор, коней покупать: дуже дорого просят. Других найдем. А тресура ихняя и вовсе не годится, не имеет фасону, у ей ящик приличный только разве для каруцы.
Едем мы на юг, все время берегом моря, и запах его сопровождает нас неотступно. Проезжаем мимо целебных грязей и санаторий, куда больные съезжаются со всех концов Румынии. Останавливаемся передохнуть в большой болгарской деревне Тузле, как раз посредине меж Констанцей и Мангалией, куда держим путь. Корчмарь, старик-болгарин, подает нам по ломтю поджаренного качкавалу с турецким кофе. Направо от нас три болгарина из квадрилатера, едут по делам в Констанцу. Налево русская речь: русский шорник, живет здесь 20 лет, с ним два русских немца, это — колонисты, переселившиеся в Румынию из России. Вавилонское столпотворение Добруджи глядит на нас из каждого угла. Мы условливаемся с квадрилатерными встретиться в Мангалии и снова садимся в тресуру.
Становится темно. Запах травы и дорожной пыли, потемневшая спина Козленки и тишина вокруг. Держась друг за друга, дремлем. — Тпррр… — Козленко останавливает на дороге лошадей, терпеливо ждет и задумчиво насвистывает им. Тихо, кровь зудит в ногах, и кажется, что едешь на каникулы в деревню Яновку [54] со станции Новый Буг. Трогай, Пасман!
Приехали в Мангалию. Старый уездный дом, низкие двери, низкие потолки. Семья владельцев родом из Котела, из самого сердца Балканских гор. Отец и дед пастушествовали и захватывали свободные пространства все дальше к северу от Балкан. Этот процесс пастушеской колонизации южной Добруджи закончился в 50-х годах прошлого столетия. Старухе, охраняющей дом, его порядки и традиции, 75 лет. Большую половину своей жизни она провела под турецким игом. Муж ее, умерший несколько лет тому назад, был чорбаджием, т.-е. богатеем, представлявшим общину пред турецкими властями. Семья эта, известная в болгарстве, историческая. Савва Раковский, знаменитый деятель болгарского национального возрождения, "мечтатель безумен", по определению Вазова, сидевший с отцом своим в константинопольской тюрьме, повторно осуждавшийся
54
Деревня Яновка, Зиновьевского округа Украинской С.С.Р.
– родина Л. Д. Троцкого. — Ред.
Шкафы с книгами, старые наивные олеографии, замысловатой формы печи, домотканные ковры без числа, занавески везде, где можно, стеганые одеяла, а в окна запах моря, которое тут же, в пятидесяти шагах.
На другое утро осматриваем Мангалию. Город, несмотря на все свои тысячелетние традиции и на звание "второго порта" Румынии, совсем заштатный, менее 2 тысяч душ населения. Под турецким режимом Мангалия видывала лучшие дни. После русско-турецкой войны, когда северную Добруджу отрезали от южной, т.-е. от нынешнего «квадрилатера», и передали Румынии, Мангалия утратила свое торговое значение и захирела. Теперь, с присоединением новой провинции, город снова должен подняться… Сегодня Байрам. Татары разъезжают в повозках, стреляют из револьверов. "Байрам бумбарекы олсун!" — "Эвала, эвала!"… С мечети поет на все четыре стороны мюлезим какие-то невнятные тексты.
Солнечно, ярко, взморье блестит ослепительно, шхуны у пристани, бронзовые цыганята плещутся у берега. Турецкие цыгане в пестрых тюрбанах, широчайших красных, зеленых или желтых поясах, изукрашенных тесьмой штанах, с разрезами на икрах, справляют Байрам. Скопчиха, не оглядываясь по сторонам и не отвечая на наше приветствие, несет что-то с базара в свое село. Козленко возвращается домой с фунтом качкавалу, и я замечаю, что у него на левой руке вытатуирован якорь.
— Да вы, оказывается, были опасно ранены, Козленко? Мне доктор рассказывал.
— А то разве нет? В Феодосии солдаты с берега стреляли, как мы в шлюпке ехали. Пуля в бок вошла, а в спину вышла, только видать, что вред небольшой сделала. Как доктор к нам на корабль пришли в первый раз, я почти что без памяти лежал. А после справился, ничего, только если уморюсь, бок болит. Еще Ковалева ранили, он после в Тульче чего-сь помер…
Жарко. 32 градуса в тени. Вдоль базарной улицы у кофеен сидят за столиками городские и приезжие люди, деловые и бездельные, и улица похожа на этнографическую выставку. За одним столиком группа спокойных бородатых турок. Они медлительно пьют черный кофе, с хрипом втягивая его в себя маленькими глотками. Рядом с ними столик скопцов из соседней деревни; пьют чай с лимоном вприкуску и фальцетными голосами разговаривают о барышах. Группа местных нотаблей, румын, играет за двумя столиками в кости и в таблу. Три уже знакомых нам из Тузлы квадрилатерных болгарина — один из них оказывается не болгарином, а гагаузом — пьют пиво. Мы подсаживаемся, и волосатый грек подает нам рахат-лукуму с водой. У бакалейной лавки толпятся староверы-липовановцы; эти рыбаки, рослые, лохматые, никогда бород своих не подстригали, держат себя с достоинством; липовановцы военную службу отбывают, главным образом, во флоте. В повозках проезжают по улице праздничные татары. Цыгане турецкие (магометане) и цыгане румынские (христиане), очень между собой различные, бродят взад и вперед. Мы проходим с моим другом и чичероне вдоль всей улицы, и я почти с мистическим удивлением гляжу, как он орудует в этом этническом и лингвистическом хаосе. Он поворачивает голову направо, налево, раскланивается, перебрасывается словами с одним столом, с другим, заглядывает в магазины, наводит хозяйственные справки, ведет мимоходом политическую агитацию, собирает сведения для газетных статей, и все это на полдюжине языков. В течение часа он без затруднений переходит десятки раз с румынского языка на болгарский, на русский, турецкий, немецкий — с приезжими колонистами и французский — с нотаблями.
— Доктор усе языки знают, — говорит мне Козленко, как о деле, давно решенном.
— Вы, Козленко, липованцев знаете?
— Разве их усех узнаешь? Так что которых знаю…
— А как скопцы с липованцами живут?
— Ничего живут. Спорятся потрошку…
Прежде чем заняться квадрилатерными разговорами с новыми румынскими гражданами, мы решаем еще съездить в Геленджик, большое румыно-татарское село. Козленко на досуге подвязал лошадям ленты, но веревки оставил. Садимся снова в тресуру. Опасливо подходит к доктору молодой парень, русский, «липован», румынский подданный, военный дезертир, — справляется, что ему за это будет и не выйдет ли по случаю победы амнистии… Едем узкой полевой дорогой, хлеба уже все сняты, только кукуруза еще стоит, дозревает. Останавливаемся у бостана (огорода). Татарка-хозяйка, в шальварах, дети с голыми животами, злые собаки, арбузные корки и мириады мух над ними. Хозяин отлучился в Мангалию. На огороде копается работник-татарин, дезертир из Болгарии. Съедаем втроем три арбуза, рассуждая об опасностях холерного времени, укладываем десяток арбузов в тресуру и трогаем. Кругом курганы, совсем как у нас в Новороссии.
— А что, Козленко, нет в этих курганах золота?
— А кто его туда закопал? — меланхолически возражает Козленко.
Приближаемся к ферме.
— Пыхтит он, господин доктор, пыхтит, стало быть, справили.
И действительно, паровой плуг пыхтит; при нем в механиках состоит поляк, взятый из констанцского кинематографа, говорит механик много, главным образом, автобиографическое, но в машине смыслит мало. Доктор соскакивает с тресуры и, как полагается хозяину, полчаса бегает без толку за плугом. А Козленко мне пока рассказывает про Геленджик.