Том 6. Третий лишний
Шрифт:
— Шли вокруг Африки. Тяжелый рейс. Возле Доброй Надежды угодили в ураган. Такое безобразие, что Богу молиться начал: подвижка груза, ну, сами понимаете, судно старое, ни кондишена, ни… Дневальная была Тамара, красивая до полного безобразия и распущенная в нравственном отношении, но чистюля… Я — вам-то врать не буду — ни разу ее даже за попку не ущипнул. До полного безобразия жену любил, Аню. Как в романах говорят — благоговейно. Вся каюта в фотографиях — перед агентами в портах неудобно было, но карточки не убирал. Весь рейс мне Аннушка духовно помогала. На Тамару мне абсолютно наплевать было. Единственно, в чем ее использовал, — рубашки стирала: замечательно и постирает, отгладит… Сами знаете, как хорошее белье работать помогает; особенно когда устанешь в рейсе уже до полного безобразия. Дружественные у нас с Томом — так ее уменьшительно называл — отношения сложились. Делилась со мной своими романами,
Красавица эта посмотрела на меня, особенно так посмотрела, засмеялась и пошла к Аннушке. Чего они там говорили, не знаю. Вроде подуспокоилась жена, но уехала какая-то придавленная. А через полгода Тамара все-таки ко мне в койку залезла. И тогда призналась, что специально свои тряпки подбросила — влюблена была в меня. Или просто на мою неприступность злилась. Нет, нельзя женщин на суда брать, нельзя. Во всем порядочном мире по морям стюарды плавают, а с нашим равноправием да нехваткой обслуги…
— Любовь — это обыкновенное предчувствие удачного и оптимального сочетания генетического наследства, — заявил старший механик.
— Видите ли, товарищи, — взял слово В. В., - за женскую приятность, как значить, говаривал Фома Фомич, мужчине обязательно надо платить неприятностью. Эту аксиому наш с вами коллега капитан Фомичев усвоил еще в молодые годы, когда был в сорок шестом на Крайнем Севере в охране зверосовхоза. И вот в зверосовхоз прибыл эшелон с трофейными или контрибуционными пушными зверями — немецкими лисицами или куницами из поверженной Германии. Эскортировали контрибуцию, значить, отчаянные девахи самых различных национальностей — из перемещенных лиц. А молодые бойцы охраны зверосовхоза толком женщин еще в жизни не видели — военная юность, голодовка, фронт, разнокалиберные потрясения неокрепших организмов и послевоенное казарменное затворничество. Естественно, что перед отбоем и после побудки они обсуждали женский вопрос, и главное: получится у них в будущие брачные ночи все в норме и тактично или ничего, значить, не получится. Когда прибыл эшелон, то вся охрана в различные щели зверосовхоза за девахами подглядывала и носами шмыгала от перевозбуждения и восхищения. Самые же отчаянные не только носами шмыгали, но и решились на экспериментальную проверку своих врожденных потенциальных возможностей. По принципу:
Вода в полынье, где дрейфовал наш «Колымалес», морщилась, хотя ветер почти совсем утих. И этак она морщилась — будто ей было горько и тошно глядеть на нас и слышать про все наше человеческое безобразие.
На ближней льдине пуночка клевала отбросы — маленькая серенькая птичка, которой плевать было на все здешние арктические страсти-мордасти…
— Так вы по такой же причине и поводу однолюб? — спросил я.
— Ну, зачем уж так, Виктор Викторович, хотя грязи я, конечно, тоже насмотрелся в нежной юности, но тут, знаете ли, принцип. Тут уж у меня рабочая закваска, пролетарская, если хотите. Мария Петровна всю жизнь ждет — значит, и мне положено. Вот и у вас где-то написано: «Я однолюб и тем горестно счастлив». Ну, а я без горести. В награду мне теперь такая внучка — ого! Придете в гости — увидите — и уходить не захотите. Я и о пенсионе без страха думаю. И если хотите, и о смерти тоже…
— А слоны, как ни одно другое животное, предчувствуют смерть и панически боятся ее, — сказал Октавиан Эдуардович. И мне показалось, что этот стальной циник много думает о смерти и побаивается ее.
— Мы не знаем, о чем думает и что видит собака перед смертью, но, быть может, она так спокойна, потому что знает своего собачьего бога, видит его и верит в него, — заметил В. В. И вдруг заинтересовался тем, почему я ни разу не послал радиограмму той женщине, которая провожала «Колымалес» в Ленинграде.
Я объяснил всем присутствующим, что если пошлю ей хоть одну радиограмму, то она мгновенно вообразит себя в белом платье, вытаскивающей шлейф из автомобиля, у которого кольца на крыше. И вылезает она в этом платье прямо к Вечному огню на Марсовом поле.
В. В. надел очки, долго и внимательно разглядывал мою физиономию, затем изрек вместе со своим обычным тяжелым вздохом:
— Ну, а вы будете при этом в белых тапочках.
Я не стал спорить.
Степень доверительной откровенности за этим ночным чаем недалеко от могилы лейтенанта Жохова получилась такая высокая, что пришлось рассказать коллегам кое-что из своего прошлого; о том, например, как я потерял невинность в парадной возле коломенских сфинксов. Рассказывал, конечно, в юмористических интонациях.
Перед вахтой еще успел заснуть на часок. Приснилось, что мне надо вести автомобиль, у которого спустили шины. И меня радуют спущенные шины, ибо я отвык водить автомобиль, боюсь быстро ехать и боюсь улиц. И вот я пытаюсь вести машину в объезд города по каким-то скользким горам…
В 13.00 снял судно с дрейфа, и мы поплыли за ледоколом в пролив Бориса Вилькицкого.
Лимонное солнце катилось над синими куполами береговых ледников, над глинистым Могильным мысом, над могилой Жохова и кочегара Ладоничева, и над синими торосами, и над серым блинчатым льдом, и над лиловыми окнами чистой воды. И при всем при том небо в зените было зеленым.
После ночного мороза со снастей капали на палубу прозрачные веселые капли. А с крыши рубки с шорохом падал подтаявший ледок.
И всю вахту вспоминались строчки предсмертного стихотворения Жохова: Когда б он мог на них молиться снова, Глядеть на них хотя б издалека, Сама бы смерть была не так сурова, И не казалась бы могила глубока.
Чтобы отделаться от них, начал придумывать собственные стихи к рифме «ноты» — «еноты» — и ничего не придумал.
Наконец стряхнул с себя поэтическое наваждение и вгляделся вперед по курсу. Опять ледяное небо? Или просто длинное белое облако?..
Глаза проглядел, а понять не могу. Спрашиваю Митрофана:
— А не ледяное ли небо впереди, Митрофан Митрофанович?
— Ледяное, ледяное!
— А может, просто длинное белое облако?
— Точно, белое облако!
— А может, туман?
— Туман, туман!
Вот попугай на мою шею. Штурмана, которые долго плавали матросами, — особый народ. Они знают много такого, чего ты и не ведаешь, — это с одной стороны. А с другой — не любят решений, ибо привыкли к обязательному руководителю рядом.
Льды пошли плоские, ровные, над водой приподняты чуть-чуть. Кажется: корочка этакая декоративная, а перевернется возле борта — два метра!
Вечером в каюте старпома состоялся официальный бал. Я вынужден был танцевать фокстрот с Ниной Михайловной.
— Чего хочет женщина, того хочет Бог, — сказал Октавиан Эдуардович, подталкивая меня в объятия буфетчицы. — Конечно, только извращенные французы могли придумать подобную сентенцию, — добавил он.
Танцевали мы с Мандмузелью под самодеятельную песню: Последний раз маяк мелькнет, И снова жизнь моя пойдет Четыре через восемь. И как ты чувствуешь себя, В каюту с вахты приходя, Никто тебя не спросит. В привычном ритме, день за днем, Проходит рейс кошмарным сном. Четыре через восемь. Вот так и жизнь твоя пройдет — За рейсом рейс, за годом год. Четыре через восемь…