Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
Шел с далекого края воин. Шел без дорог, прямиком, через болота да буреломы, оврагами да лесами, глубокими снегами. Ноги сбил, порвался, изголодался. Родину шел-искал. Спутал к ней бес дороги, завалил-завеял, волков рыскать на волю выпустил. По слуху шел, прямиком, откуда позывает. Шел-шел – и не стало слышно. Остановился, как на распутье, поднял глаза к темному небу и помолился:
– Господи!..
Смотрит – рука на небе! Подняла та рука край тучи и показала зарю. А из-под зари старый Микола смотрит… Миг один – и пропал зарницей.
Всполохнулось
– С нами Бог!
И еще видит: бежит золотой комарик, – чутошный огонечек с неба, – свечечка копеечная. Убогие старушки такие ставят. Может, и нашлась на всей степи одна святая душа, молилась в ту ночь за сына…
Пала та свечечка на темную степь и не погасла: чутошным огонечком встала.
Не проглядел ее воин. Идет и идет, а огонечек его ведет.
И довел до лога.
Встал воин на краю лога – видит: лежит женщина, разута-раздета, в головах у нее свечечка теплится…
Ударило его в сердце, кинуло в лицо кровью, зажгло слезами глаза – застлало. Признал воин светлое лицо то и крикнул голосом во всю степь ночную:
– Родимая!..
Услыхала родимая звонкий голос, подняла свои ресницы-стрелы, взглянула глубокими, полными слез глазами… Заглянул воин в страждущие глаза: не смерть ли?.. А тут и светать стало.
Стоит воин один в логу. Помертвело его лицо, – только глаза горят. Порвано на плечах, порвано на груди, и на ногах – все порвано…
Огляделся, – один туман!
Покрестился широким крестом на небо.
А свечечка и снялась с земли, и в руку ему дается.
Поднял воин тот знак Господень, рванул на груди рубаху… – и увидало белое небо пятнышко на груди – знак жертвы.
Принял воин святой огонь и прожег себе грудь Крестом, через то кровяное пятнышко. Тут и погасла свечечка.
Встал воин в головах, уперся в сырую землю, подвел руки под плечи женщины…
И крикнул на степь, в туман:
– Эй, люди!.. Слушает… Нет ответа.
Увяз воин в сырой земле, последние силы набирает. А родимая не опускает стрелы-ресницы свои, глядит на него глубокими, полными слез глазами.
И в другой раз крикнул:
– Эй, други!..
Слушает: петухи по деревням перекликаются? Вот-вот разорвется сердце. А Она смотрит, смотрит… И крикнул криком нечеловеческим:
– Эй, братья!..
Пошел по степи шорох. Петухи кричат по деревням, будят. И слышит человечий голос:
– Иду…
И слышит еще:
– Иду…
Много-много. Шумит – шевелит травой… И мужик с колесом бежит:
– Я, Родивон из Дарвина…
И еще, много-много – будто трава степная…
Подняла женщина ресницы-стрелы, глядит радостными, полными слез глазами. Слышит: шумит и шумит по степи!..
Закинула белые руки за голову и потянулась… Ноги из лога вышли, руки на степь закинулись…
Да где ж коса-то ее?
Далеко стоят леса, осенние, золотые в солнце.
А
Вытянулись белые пески.
А глаза, полные слез, святые?
Нет глаз: синие моря, синие… далекие, чуть видны.
И не высокая грудь, а горы ушли под небо. И шушун самотканый – поля оглаженные, и сарафан – уж не сарафан, а луга, реками-позументами шитые… А руки белые – пути, без конца, без края…
Стоит Родивон – видит. Заплакал и поклонился земно Испугался – вспомнил. – А полсапожки-то я куда?!
Проснулся – темно в избе. Шумит за окошком степь, шумит ветром.
– Сон приснился… – думает Родивон. – За колесом к кузнецу все шел…
Утер кулаком глаза. Пора и за колесом идти. Слез с печи, подошел к оконцу, глядит в степь – опомниться все не может.
– Сон-то какой привиделся!..
И стало ему и жалостливо, и сладко. И пожалел, что это во сне было. Вспомнить хотелось невиданные глаза те, – не мог вспомнить. Стоял у окна и слушал: шумит по степи ветер.
– За колесом, что ль, собрался? – окликнула его Дарья. Опомнился Родивон, сказал:
– За колесом… да светать чтой-то не светает.
– Чего ж спозаранков-то поднялся?..
– Да так…
Оделся и пошел к кузнецу за колесом. Чудно! Только вот во сне было…
Прошел версты три, – вот и ложок тот самый. Остановился, послушал – не позывает ли. Нет, не позывает. Сошел с дороги, заглянул в лог…
Шумят на ветру ольховые кусты – и только.
Алушта
Октябрь, 1919 г.
Преображенец
Крутился солдат по Питеру на полной своей свободе.
На самокатах досыта накатался, по дворцам на пуховых постелях навалялся, винца всякого попил заморского, – сабелькой головки бутылочкам срубал, – да вдруг заскучал и заскучал.
С чего такое?..
Пошел, для оттяжки, по парадным садам ходить – смотр делать: ничего, занятно. То богу какому каменному нос из монтекристы отколупнет, то голой девке, на камушке, значок врежет, куда позанятней, – любопытно, а настоящего чего нет! Стал с товарищами по погребам лазить, из бочонков винцо посасывать, ан – пожарные налетели да из кишки наверх и выбили, а наверху-то из пулеметов поливают. И свобода, а не поймешь!
Уж чего-чего не пытал гвардеец Преображенский: и стекла сапогом бил, и фонари-то из монтекристы резал, и суконце господское в вагонах обдирать принимался, и… На чугунного коня у вокзала лазил, а настоящей радости нет и нет!
Стал под балконами топтаться, семечки лузгать-поплевывать, в горсточку поклевывать – одобрять. А с балконов тертые парни на балясинах висли, орали-призывали:
– Эй, Преображенский! К нам ступай! У нас бомбы! Пулеметами веселую жизнь готовим!
Приятно слушать, а не тово – голову-то подставлять охота!