Том 8. Письма 1898-1921
Шрифт:
Третьего дня допрашивали Гучкова. Трудно быть мрачнее его и говорить мрачнее. Вчера я приступил к работе для отчета, весь день делал подготовку. Сегодня пошел на допрос Милюкова, но слышал только его первые фразы, потому что очень торопился: председатель поручил мне сделать спешно, к завтрашнему дню, большую редакционную работу (для Керенского; я уже ее сейчас сделал).
Прилагаю деловые записки о тетиной квартире.
Могу прибавить, что я уже читаю «Русскую волю»; да и вообще — «рожденный ползать летать не может»!
Купаюсь все-таки. Завтра надеюсь, после еще одного заседания, вырваться купаться. Господь с тобой.
Саша.
Милый Боря.
Твое письмо очень поддержало меня, и Твое предостережение я очень оценил. Было (в январе и феврале) такое напряжение, что я начинал слышать сильный шум внутри и кругом себя и ощущать частую физическую дрожь. Для себя назвал это Erdgeist'ом. [69] Потом (ко времени Твоего письма) наступил упадок сил, и только вот теперь становится как будто легче. А то — было очень трудно: растерянность, при которой всякий может уловить.
68
С 1918 г. все письма датированы по новому стилю.
69
Духом земли (нем.).
В Москву не еду, откладываю, отчасти из-за разных дел, но, главное, от не прошедшей еще усталости.
Мне бы хотелось, чтобы Ты (и все вы) не пугался «Двенадцати»; не потому, чтобы там не было чего-нибудь «соблазнительного» (может быть, и есть), а потому, что мы слишком давно знаем друг друга; а мне показалось, что Ты «испугался», как одиннадцать лет назад — «Снежной маски» (тоже — январь и снег). Хочу, чтобы письмо передал Тебе Разумник Васильевич, с которым мне часто бывает хорошо и «особенно» (уютно и тревожно вместе). Крепко Тебя целую.
Твой Ал. Блок.
438. Матери. 26 апреля 1918. <Петроград>
Это верно, что я «в вате», но мне не менее трудно жить, чем тебе, и физически, и душевно, и матерьяльно; кроме того, я с утра до вечера пишу, сосредоточиваясь на одной теме, очень мучающей меня и трудной для меня. У Любы тоже большие затруднения, и она не в духе. Оттого у нас в квартире такая тяжелая атмосфера. Потому не будем ссориться.
Саша.
439. Ю. П. Анненкову. 12 августа 1918. <Петроград>
Многоуважаемый Юрий Павлович.
Пишу Вам по возможности кратко и деловито, потому что Самуил Миронович ждет и завтра должен отправить письмо Вам.
Рисунков к «Двенадцати» я страшно боялся и даже говорить с Вами боялся. Сейчас, насмотревшись на них, хочу сказать Вам, что разные углы, части, художественные мысли — мне невыразимо близки и дороги, а общее — более чем приемлемо, — т. е. просто я ничего подобного не ждал, почти Вас не зная.
Для меня лично всего бесспорнее — убитая Катька (большой рисунок) и пес (отдельно — небольшой рисунок). Эти оба в целом доставляют мне большую артистическую радость, и думаю, если бы мы, столь разные и разных поколений, — говорили с Вами сейчас, — мы многое сумели бы друг другу сказать полусловами. Приходится писать, к сожалению, что гораздо менее убедительно.
Писать приходится вот почему: чем более для меня приемлемо все
1) «Катька» — великолепный рисунок сам по себе, наименее оригинальный вообще, думаю, что и наиболее «не ваш». Это — не Катька вовсе: Катька — здоровая, толстомордая, страстная, курносая русская девка; свежая, простая, добрая — здорово ругается, проливает слезы над романами, отчаянно целуется; всему этому не противоречит изяществовсей середины Вашего большого рисунка (два согнутые пальца руки и окружающее). Хорошо тоже, что крестик выпал (тоже — на большом рисунке). Рот свежий, «масса зубов», чувственный (на маленьком рисунке он — старый). «Эспри» погрубее и понелепей (может быть, без бабочки). «Толстомордостъ» очень важна (здоровая и чистая, даже — до детскости). Папироски лучше не надо (может быть, она не курит). Я бы сказал, что в маленьком рисунке у Вас неожиданный и нигде больше не повторяющийся неприятный налет «сатириконства» (Вам совершенно чуждый).
2) О Христе: Он совсем не такой: маленький, согнулся, как пес сзади, аккуратно несет флаг и уходит.«Христос с флагом» — это ведь — «и так и не так». Знаете ли Вы (у меня — через всю жизнь), что, когда флаг бьется под ветром (за дождем или за снегом и главное— за ночной темнотой), то т?од яг/ж мыслится кто-то огромный, как-то к нему относящийся (не держит, не несет, а как — не умею сказать). Вообще это самое трудное, можно только найти, но сказать я не умею, как, может быть, хуже всего сумел сказать и в «Двенадцати» (по существу, однако, не отказываюсь, несмотря на все критики).
Если бы из левого верхнего угла «убийства Катьки» дохнуло густым снегом и сквозь него — Христом, — это была бы исчерпывающая обложка.Еще так могу сказать.
Теперь еще: у Петьки с ножом хорош кухонный нолев руке; но рот опять старый. А на целое я опять смотрел, смотрел и вдруг вспомнил: Христос… Дюрера! (т. е. нечто совершенно не относящееся сюда, постороннеевоспоминание).
Наконец, последнее: мне было бы страшно жалко уменьшатьрисунки. Нельзя ли, по-Вашему, напротив, увеличить некоторые и издать всю книгу в размерах «убийства Катьки», которое, по-моему, настолько grande style, что может быть увеличено еще хоть до размеров плаката и все-таки не потеряет от того. Об увеличении и уменьшении уже Вам судить.
Вот, кажется, все главное по части «критики». Мог бы написать еще страниц десять, но тороплюсь. Крепко жму Вашу руку.
Александр Блок.
440. А. А. Санину. 10 сентября 1918. <Петроград>
Многоуважаемый и дорогой Александр Акимович.
Спасибо Вам за письмо и за предложение. Готового для экрана у меня нет ничего, но я не раз думал писать для него; чувствую, однако, всегда, что для этого надо найти в себе новую технику. Кинематограф, по-моему, ничего общего с театром не имеет, ни в каких отношениях не конкурирует с ним; один другого убить не может; потому и разговоры «о кинематографе и театре», которые были одно время в моде, казались мне нереальными. Я долго любил кинематограф таким, каков он был; потом стал охладевать — уж очень крепко захватила его в свои руки обывательщина и пошлость «великосветских» и т. п. сюжетов.