Том 8. Преображение России
Шрифт:
Самое простое было бы, конечно, напустить в него квартирантов, однако ведь не думал же он никогда не возвращаться сюда: иметь свой дом про запас, на всякий случай он считал небесполезным. Наконец, подходящие квартиранты могли ведь и не попасться за короткое время, — город совсем не был перенаселен, а жить здесь только затем, чтобы заниматься отбором квартирантов, значило для него совершенно напрасно терять время.
Ваня решил дом запереть, а для досмотра за ним нанять дворника.
Но в городе был человек, которого тоже не мог он оставить так себе, просто и спокойно,
Ваня, не только повинуясь первому впечатлению от полотен своего отца, повернул свои полотна к стене: он был поражен мощью кисти отца глубоко и прочно, и за себя ему, как художнику тоже, «любимому детищу Академии», не зря же ведь получившему заграничную поездку, в первый раз, может быть, в течение нескольких последних лет стало как-то очень неловко.
Он помнил, конечно, — и как же можно было это забыть, — что отец кричал ему: «Вон! И навсегда!» после случая с Иртышовым, но это кричал отец, а его поразил художник.
Два понятия эти в нем жили самостоятельной жизнью и раньше, пожалуй даже всю его жизнь, но в последние дни они совершенно как-то разъединились, и он готов был говорить отцу, как вполне постороннему, то, что он пережил и перечувствовал под влиянием его техники, замыслов его картин, и в разговоре с ним готов был называть его, как любой бывший студент Академии художеств, по имени-отчеству — Алексей Фомич…
Раза три было это, что он как бы по какому-то совсем постороннему делу медленно проходил по улице, где жил, на Большом Плане, его отец, то есть Алексей Фомич Сыромолотов, и даже заглядывал в окна, еще медленнее ставя ноги, но зайти все-таки не решился. И только когда окончательно назначил себе день отъезда, в этот день, в сумерки, нерабочее время для художников, — звякнул щеколдой калитки Алексея Фомича.
Кутаясь в теплый платок, отворила ему Марья Гавриловна, но, хотя и улыбалась приветливо, не сказала: «Пожалуйте, Иван Алексеич!» — серебристо-певуче, как говорила как-то прежде.
Она была в нерешительности: ведь слышала это «Вон! И навсегда!», и Ваня, осторожно отстранив ее, без приглашения вошел в дом.
Он снял пальто и шляпу в передней, действуя именно так, как если бы зашел не к отцу, а к художнику большой авторитетности, с которым очень хотелось ему перед своим отъездом поговорить о кровном для себя деле, — о живописи.
Он вполне был убежден, что Алексей Фомич, как обычно в сумерки выходивший из мастерской и стоявший у окна, наблюдая улицу, его видел и знает, что он неторопливо, как было ему свойственно, разделся в прихожей.
Все-таки, слегка кашлянув басовито на случай, если бы это было не так, Ваня постучал в дверь столовой и оттуда услышал знакомое отцовское:
— Войди!
Алексей Фомич действительно стоял у окна.
— Что ты? — спросил он, когда вошел Ваня.
Головы к нему он не повернул, — смотрел на улицу.
— Уезжаю сегодня с ночным, — прогудел Ваня.
— А-а… Так.
Чтобы
— Прикрыли пансион этого… доктора Худолея, — так что оставляю дом свой пустой.
— Что же ты, в сторожа к себе пришел меня приглашать?
— Нет, нанял уж старичка одного, — невозмутимо ответил Ваня. — Он же и дворник будет… А что из этого выйдет, когда-нибудь увижу, когда приеду.
— Гм… А если он тебе по нечаянности пожар в доме сделает, то можешь и ничего не увидеть, — сказал Алексей Фомич без всякой едкости в голосе, однако не поворачивая головы.
— Все может быть, конечно, — согласился Ваня.
Тут он хотел как-то перейти к тому, зачем пришел, — к его картинам и к его живописи вообще, но почувствовал, что сразу сделать этого нельзя, — надо как-нибудь подготовить переход, спуститься (или подняться) к нему незаметно для оскорбленного так недавно в своем святом большого художника, и он сказал об Иртышове, что слышал от Худолея:
— Приходил пристав в мой дом, чтобы арестовать этого самого прохвоста, фамилия которого неизвестна, а псевдоним — Иртышов, но так как я его выгнал тогда же, в тот же день, как он себе подлость позволил, то… Куда-то будто бы он из города удрал, — так что полиция его ищет, но пока не нашла.
— Ищет все-таки? Гм… Скажите, пожалуйста! — не повышая голоса, отозвался на это Алексей Фомич и добавил: — Подлецов наша полиция всегда очень неудачно ищет, зато порядочных моментально находит.
— Да, вот, насчет порядочных, — очень живо подхватил это замечание Ваня, довольный тем, что какой-то разговор у него все-таки завязался. — Доктор Худолей всех пациентов своих развез по домам, но оказалось, что одному все-таки некуда было ехать, — ну, вообще некуда, — его только что перед этим из тюрьмы на поруки выпустили, нашли, что не все у него на чердаке в порядке… Это архитектор бывший, некто Дивеев… Пришлось мне с ним возиться несколько дней. Наконец, вот только сегодня утром его отправил на Южный берег: будто бы там у него какие-то близкие люди есть.
— Он у меня был? — спросил Алексей Фомич.
— Был, и больше всех возмущался тогда этим мерзавцем. А что касается картины твоей, то поражен был ее техникой, — мгновенно придумал Ваня.
— Так что сумасшедшим я, значит, угодил, хотя и возмутил мерзавца? Какой же можно сделать из этого вывод?
Алексей Фомич повернул теперь голову к Ване, будто и всерьез ожидая от него ответа, Ваня же почувствовал, что вот именно теперь он может сказать о том, чем был полон все последние дни, и он начал прямо, с себя:
— Какой вывод? Должно быть, тот, какой сделал я, а я все-таки не сумасшедший и тем более не мерзавец… Я поражен этим, — говорю очень точно: поражен! Могу так сказать, — ведь мне от тебя ничего не надо: ни наследства, ни, как бы это выразиться, — очень хороших отношений, что ли… Я тебе — не ровня, скажу это прямо, — куда уж мне! Ты меня ругаешь, — может быть и стоит, — я даже убедился в последнее время, что стоит, — потому что у меня чего-то твоего нет…
— Очень многого нет! — резко перебил Алексей Фомич.