Том 8. Преображение России
Шрифт:
— Вот именно, — очень многого, — схватился за эти слова Ваня, — а между тем, — чем же еще я и хотел бы стать, как не художником?
— Врешь! — почти крикнул Алексей Фомич. — Врешь! Не хотел и не хочешь!
— Вот тебе раз! — удивился Ваня. — Как же так не хочу?
— Не хочешь, — вот и все объяснение! Не прямо идешь к цели, а мыслете ногами пишешь, — петляешь, как заяц, — плывешь с заходом во все встречные порты, вот что я тебе должен сказать!.. Силы наел много? — Отбавь! Знаешь персидскую сказку о Рустеме и Зорабе? Что Рустем со своей силой сделал, помнишь? Половину ее какому-то волшебнику или духу отдал на сохранение, — вот что! А зачем отдал? — Чтоб она ему не мешала, — вот зачем. А ты чем занялся? Удвоил ее гимнастикой? Зачем? За двумя зайцами погнался? Может быть, ты этого зайца, который повиднее собой, и поймал, я не спорю, не отрицаю, глупо было бы и отрицать, когда ты мне, мне, Рустему, чуть позвоночника не сломал, но что касается другого зайца, то — он пока еще в почтенном от тебя
Проговорив это, если и не с привычным для себя подъемом, то, быть может, потому, что в сумерки неудобно блистать яркостью даже мысли, — Алексей Фомич начал закрывать ставни.
Марья Гавриловна вошла с зажженной лампой, как только Алексей Фомич прикрыл последнее окно, — конечно, у нее уж все было готово. Поставив на стол лампу, она спросила:
— Самовар сейчас подать или попозже?
— Если готов, то что же вам с ним делать? — спросил ее в свою очередь Алексей Фомич, и она вышла и тут же внесла бурлящий самовар на пятнадцать стаканов.
При свете лампы Ваня пристально вглядывался в лицо пожилого, но такого еще мощного художника, не только не истратившего себя, но шагнувшего далеко вперед даже за два-три последних года. Зораб как будто хотел отыскать в Рустеме этот неиссякающий родник творчества, для которого не нужны оказались никакие нажимы извне: била струя все шире и шире, все чище и чище, как-то сама по себе, не нуждаясь ни в чьем одобрении… А он, — которого так одобряли профессора Академии, который так много как будто и видел и усвоил в бытность свою за границей, почему-то все время топтался и топтался на месте.
— Скачет в почтенном от меня отдалении? — повторил слова отца Ваня. — Да, это и я почувствовал, когда побывал в твоей мастерской… Нет техники!
— А у кого ее нет, тот говорит, что она и не нужна совсем, — подхватил Алексей Фомич. — Дескать, на черта какая-то техника, когда нужно дать намек? Теперь народ пошел умный, — с одного намека все поймет: сам про себя дорисует и допишет, а техника — это отсталость, провинциализм, сущая ерунда!.. Знаешь, что тебе надо бы делать, — вдруг воодушевился он: — Сочетать, вот что! Со-че-тать, а не разъединять в себе силача и художника, — вот что ты должен делать! Ты — Зораб, но я-то ведь Рустем, а ты забыл об этом, когда мне свой дурацкий вопрос задал… Влей свою Зорабову силу в искусство, а не в то, чтобы Рустему непременно сломать хребет!.. Какого кентавра победил Геркулес? Кажется, Нессуса?.. А ты дай картину в пять этих моих стен длиною, — дай сотню Геркулесов с их палицами и сотню кентавров… и кентаврих, кентаврих тоже, — непременно кентаврих и тоже с палицами в руках, и с луками, с колчанами стрел через плечо… Дай всем мышцы такие, как у Микеланджело в его «Страшном суде», как у тебя самого! Стань перед зеркалом голый и пиши с самого себя всех кентавров и всех геркулесов…
— И кентаврих тоже, — вставил, улыбнувшись, Ваня.
— А как же иначе? И кентаврих тоже с себя, — ведь это же пока еще только полулюди-полузвери, ведь кентаврих не кормили кентавры, — они должны были сами добывать себе пищу… Разумеется, и кентаврихи имели такие же мускулы, как самый заправский кентавр. Ты, конечно, едешь сейчас к своей Эме, — она — женщина, хотя и циркачка, — женщина, — не кентавриха, нет, — и если ты ее выкинешь когда-нибудь в окно шестого этажа на мостовую, она найдет время, пока долетит до мостовой, и в зеркало поглядеться, и губы себе подкрасить. Кентаврихи же губной помады не имели и в зеркало не гляделись… Так вот, — дай людей и кентавров, — вот твоя тема! Можешь назвать даже так: «Последний бой людей и кентавров», — в этом, дескать, бою истреблены были все кентавры, сколько их еще оставалось, — восторжествовал человек. Представь только, сколько силы (своей силы), ракурсов можешь ты бросить на полотно в пять таких стен длиной! А? Что молчишь? Не нравится тебе такая тема? Тебе бы все «Жердочки», «Фазанники» писать? А? Вот в этом-то и заключается твоя трещина: сила, как у бизона, а картины, как у чахоточного в последней стадии! Так-то!.. Ну, что же ты сидишь, в самовар глядишь? Наливай чай и пей, — не мне же наливать прикажешь!
Однако Ваня не прикоснулся к чайнику, стоявшему на самоваре, и к своему стакану. Он слушал очень внимательно и ждал, что еще скажет отец. И Алексей Фомич, ходивший в это время по столовой из угла в угол, не остановился на том, что сказал. Он только что начинал раскачиваться, и Ваня чувствовал это и, хотя не пил чаю у себя дома, все же отказался:
— Да я уже пил, — мне не хочется… Кентавры и люди? — Хорошая тема, да кто-то уж, кажется, писал на нее…
— Кто именно? — вскинулся отец, остановясь. — Не знаю такого. А хотя бы и писал кто, — что из этого? На все темы писали. А ты напиши так, как будто до тебя только мальчишки без штанов этой темы касались обезьяньими лапками, холст пачкали; сморкались на холст, а не писали, — вот как ты должен это сделать! Тут борьба не на живот, а на смерть, и победил человек, а если бы кентавры победили, то… то на Васильевском острове в Петербурге не было бы Академии художеств, а паслись бы там моржи да дикие гуси. Ты понимаешь ли, что тут ты должен дать последнюю ставку за жизнь разума на планете Земля? Тут должно быть такое солнце, — показал он обеими руками на стену,
Ваня улыбнулся и спросил:
— Что же это за пейзаж такой?
— Найди! — крикнул отец. — Земля велика и обильна пейзажами, — выбор несметный, — ищи и найди! В том-то и задача искусства, чтобы искать, а на готовое, на то, что другими найдено, кто же льстится? Только обиженные талантом, но держащие нос по ветру, — дескать, если я напишу не то, чтобы прекрасную Елену, а хотя бы миловидную швейку, у меня какой-нибудь меценатишка картину эту купит для украшения своего вестибюля или уборной, а кто же купит картинищу с черт знает кем, — с кентаврихами, у которых копыта и хвосты трубой, кому это лестно? И сколько дадут мне за этих кентаврих? (Кентавры же, а тем паче люди кому могут быть интересны?..) Подобные сопляки за подобную тему не возьмутся, конечно, а за-ка-за, заказа ты если ждешь, то какой же ты к черту художник? Ты можешь сказать мне: «Теперь двадцатый век. Теперь и „Страшный суд“ Микеланджело и „Бой с кентаврами“ одинаково никому не нужны, а нужно только то, что узаконено, как последний крик моды…» Хорошо, я допустить готов даже и это… Футбол, например, узаконен? Непременно, притом на большей половине земного шара. Это, дескать, борьба. Тут, дескать, тоже мускулатура и рук, и ног, и даже затылка. А что касается пейзажа, то непременно и пейзаж: в закрытых помещениях заниматься этим спортом неудобно… Ну что ж, — футбол так футбол… Пиши футбол… Пиши, наконец, свою французскую борьбу, как француз Дега писал балерин (хотя сам, впрочем, балериной не был)… Собери на холст побольше атлетов, и чтобы занялись они у тебя каким-нибудь полезным современным делом, — грузили бы, например, на волжской пристани на пароход «Самолет» мешки с мукой или ящики с консервами — по двадцать пудов каждый ящик… Репин писал бурлаков, а ты — грузчиков в какой-нибудь Самаре или в Нижнем… А не хочешь писать наших, — поезжай в Алжир, в Порт-Саид, — пиши чернокожих…
Алексей Фомич замолчал вдруг, раза два прошелся по комнате, потом, остановясь прямо против Вани, сказал:
— Дом запер? А? Тот самый дом, который и отпер-то, то есть купил, — зачем собственно? Дескать, у отца — уединенная мастерская, так вот же и у меня тоже! Хоть и на другой улице, но в городе том же!.. Теперь — приходи, кума, приноси ума! А кума-то… надула, черт ее дери! Вильнула хвостом, — и мимо! Ну что ж… Погорячился, конечно, по младости лет и ошибся. За это я не виню. Мне даже любопытно это было. «Уединился, — думал я, — и отлично! Значит, цену себе нашел…» А цена-то оказалась грошевая… В себя не поверил, себя не нашел, — зачем же, спрашивается, завел свою мастерскую?
Ване стало неловко наконец: он сидел, — отец то все ходил, а то вот стоит перед ним; он поднялся тоже; он должен был ответить не только отцу, но и себе. И он заговорил:
— Я никогда особенно умен не был, и я, конечно, ошибся, это правильно. Но только в чем именно ошибся? Мастерскую себе завел? — Это не так важно, я думаю. Ошибся я не в этом, а в другом… Мне там, в Европе, не то, чтобы после Мессинского землетрясения, а вообще показалось, что не так что-то прочно все на земном шаре, почему я и начал писать свой «Фазанник» и «Жердочку» и тому подобное. А когда я увидел тебя, то, должен признаться, — был поражен: до такой степени, то есть, в тебе самом все оказалось прочно!.. Ты, конечно, нашел, — это и для слепого ясно, — и в то, что ты нашел, в это самое поверил… Я уж тебе говорил это, скажу еще раз: я изумился. И отлично понимаю я, что эта, как бы сказать… Ну, все равно, — прочность твоя от твоей цельности… Ты — как шар, и без трещин… Ну, а вдруг что-нибудь такое, вроде Мессинского землетрясения, только по воле вот этих самых твоих кентавров? Предположим, что они еще водятся на земле… Как ты тогда, а?
— Это что же такое может быть? — спросил Алексей Фомич с большой серьезностью. — А-а, понимаю! И что я тогда буду делать? — Алексей Фомич прошелся еще раз по комнате и сказал очень твердо: — Я думаю, что во всяком случае останусь самим собой… А так как тебе сегодня, то есть уже скоро (он посмотрел на стенные часы), приходится ехать, то все-таки выпей на дорогу чаю.
Ваня просидел у отца недолго, — еще с полчаса, не больше. За это время он выпил всего только четыре стакана чаю и что-то такое съел, — что именно, не заметил.