Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето
Шрифт:
— Так, — говорит, — нельзя! Напиши мне вексель на полгода в триста рублей.
Написал, выправил паспорт, ушёл. Нарочно пешком иду, не уляжется ли дорогой-то смятение души. Но хотя каяться иду, а о боге не думаю — не то боюсь, не то обидно мне — искривились все мысли мои, расползаются, как гнилая дерюга, темны и неясны небеса для меня.
Дошёл до протопопа с большим трудом, не пускают. Какой-то служащий принимал посетителей, молодой и щупленький красавчик, раза
— Я, — говорит, — секретарь, мне надо три рубля дать.
— Я, — мол, — тебе трёх копеек не дам.
— А я тебя не пущу!
— Сам пройду!
Увидал он, что не уступлю.
— Идём, — говорит, — это я шучу, уж очень ты смешной.
И привёл меня в маленькую комнатку, сидит там на диване в углу седой старичок в зелёной рясе, кашляет, лицо измождённое, глаза строгие и посажены глубоко под лоб.
«Ну, — думаю, — этот мне что-нибудь скажет!»
— С чем пришёл? — спрашивает он.
— Смутился, — мол, — душой я, батюшка.
А секретарь этот, стоя сзади меня, шепчет:
— Говори: ваше преподобие!
— Велите, — говорю, — уйти служащему, мне при нём стеснительно…
Взглянул на меня протопоп, пожевал губами, приказывает:
— Выдь за дверь, Алексей! Ну, говори, что сделал?
— Сомневаюсь, — мол, — в милосердии господнем.
Он руку ко лбу приложил, поглядел на меня и нараспев шепчет:
— Что? Что-о такое, а? Ах ты, дубина!
Обижаться мне не время было, да и не обидна привычка властей наших ругать людей, они ведь не так со зла, как по глупости.
Говорю ему:
— Послушайте меня, ваше преподобие!
Да и присел было на стул — но замахал старичок руками, кричит:
— Встань! Встань! На колени должен пасть предо мной, окаянный!
— Зачем же, — говорю, — на колени-то? Ежели я виноват, то не перед вами, а перед богом!
Он — пуще сердится:
— А я кто? Кто я тебе? Кто я богу?
Из-за пустяка мне с ним стыдно спорить. Опустился на колени — на вот! А он, пальцем мне грозя, шипит:
— Я тебя научу священство уважать!
Пропадает у меня охота беседовать с ним, и покамест совсем не пропала — начал я говорить; начал, да скоро и забыл про него — первый раз вслух-то говорю мысли мои, удивляюсь словам своим и весь — как в огне.
Вдруг слышу — кричит старичок:
— Молчи, несчастный!
Я — как об стену с разбега ударился. Стоит он надо мной и шепчет, потрясая руками:
— Понимаешь ли ты, безумное животное, слова твои? Чувствуешь ли велие окаянство твоё, безобразный? Лжёшь, еретик, не на покаяние пришёл ты, а ради искушения моего послан дьяволом!
Вижу
Я тоже испугался.
— Что вы, — говорю, — ваше преподобие, я в бога верую!
— Лжёшь, собака заблудшая!
И начал он мне угрожать гневом божиим и местью его, — начал говорить тихим голосом; говорит и весь вздрагивает, ряса словно ручьями течёт с него и дымом зелёным вьется. Встаёт господь предо мною грозен и суров, ликом тёмен, сердцем — гневен, милосердием скуп и жестокостью подобен иегове, богу древлему.
Я и говорю протопопу:
— Сами вы в ересь впадаете, — разве это христианский бог? Куда же вы Христа прячете? На что вместо друга и помощника людям только судию над ними ставите?..
Тут он меня за волосья ухватил, дёргает и шепчет, всхлипывая:
— Проклятый, ты кто такой, кто? Тебя надо в полицию представить, в острог, в монастырь, в Сибирь…
Тогда я опомнился. Ясно, что коли человек полицию зовёт бога своего поддержать, стало быть, ни сам он, ни бог его никакой силы не имеют, а тем паче — красоты.
Поднимаюсь с колен и говорю:
— Пустите-ка меня…
Отшатнулся старик, задыхается:
— Что хочешь делать?
— Уходить хочу! Научиться, — мол, — мне у вас нечему, речи ваши мертвы, да и бога ими умерщвляете вы!
Он снова начал говорить о полиции, ну, мне это всё равно: полиция больше того не отнимет, сколько он хотел.
— Славе божией, — говорю ему, — служат ангелы, а не полиция, но ежели вы иначе веруете — поступайте по вере вашей.
Наскакивает он на меня, зелёный.
— Алексей, — кричит, — гони его вон!
Алексей этот с большим усердием вытолкал меня на улицу.
Вечер был, часа два беседовал я с протопопом. Сумрачно на улице, скверно. Народ везде гуляет, говор и смех — о ту пору праздники были, святки. Иду расслабленно, гляжу на всех, обидно мне и хочется кричать:
«Эй, народ! Чему радуешься? Бога у тебя искажают, гляди!»
Иду — как пьяный, тоска мне, куда идти — не знаю. К себе, на постоялый, — не хочется: шум там и пьянство. Пришёл куда-то на окраину города, стоят домики маленькие, жёлтыми окнами в поле глядят; ветер снегом поигрывает, заметает их, посвистывает. Пить мне хочется, напиться бы пьяному, только — без людей. Чужой я всем и перед всеми виноват.
«А что, — думаю, — пойду вдоль по полю, куда приду?»
Вдруг из ворот женщина выскочила, в одном платье, едва шалью покрыта; взглянула в лицо мне, спрашивает: