Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето
Шрифт:
— Как зовут?
Понял, что гадает она, говорю:
— Не скажу, потому — несчастлив человек.
Она смеётся.
— На праздниках-то? Мне веселье не в пору.
— А что, — спрашиваю, — есть здесь близко трактир какой-нибудь, посидел бы я там, а то — холодно!
Смотрит она на меня пристально и говорит ласково так:
— Вон там трактир, а хочешь — иди ко мне, чаем напою!
Не подумал и — без воли — пошёл за нею. Вот я в комнате; на стене лампа горит, в углу, под образами, толстая старуха сидит, жуёт что-то, на столе — самовар.
Спрашиваю молодку:
— Чем занимаетесь?
— Кружева плетём
Верно: с полки гроздьями коклюшки висят. А она вдруг задорно улыбнулась и говорит прямо в глаза мне:
— А ещё — гуляю я!
Старуха засмеялась жирновато:
— Экая ты, Танька, бесстыдница!
Не скажи старуха этого — я бы не понял Татьяниных слов, а понял сконфузился. Первый раз в жизни гулящую девицу столь близко вижу, а конечно, скверно думаю про них.
Татьяна смеётся.
— Гляди-ка, Петровна, покраснел он!
А меня уже и зло берёт: вот так попал! Прямо с покаяния да в окаянное! Говорю девушке:
— Разве этаким делом хвастаются?
Она дерзко отвечает:
— Я вот — хвастаюсь!
Старуха опять сопит:
— Эх ты, Татьяна, Татьяна!
А я — не знаю, что сказать и как уйти от них, — на ум не идёт! Сижу молчу. Ветер в окна постукивает, самовар пищит, а Татьяна уж и дразнит меня:
— Ой, жарко мне!
И кофту свою у ворота расстегнула. Лицо у неё хорошее, и хоть глаза дерзкие — привлекают они меня. Подала старуха вина на стол, простого бутылку да наливки.
«Вот, думаю, выпью я рюмку, денег дам и — уйду!»
Татьяна бойко спрашивает:
— О чём тоскуешь?
Не успел я удержаться и ответил:
— Жена померла.
Тогда, уже тихонько, спросила она:
— Давно ли?
— Пять недель только.
Застегнула девица кофточку свою и вся как-то подобралась. Очень это понравилось мне; взглянул в лицо ей молча, а про себя говорю: спасибо! Как ни тяжело было мне, а ведь молод я, и уже привычка к женщине есть, — два года в супружестве жил. Старуха, задыхаясь, говорит:
— Жена умерла — ничего! Ты молодой, а от нашей сестры все улицы пестры.
Тогда Татьяна строго приказала ей:
— Иди-ка ты, Петровна, ложись да и спи! Я сама провожу гостя и ворота запру. — А когда старуха ушла, спрашивает меня серьёзно и ласково:
— Родные есть у вас?
— Никого нет.
— А товарищи?
— И товарищей нет.
— Что же вы хотите делать?
— А не знаю.
Подумала, встала.
— Вот что, — говорит, — видно, что вы очень расстроены душой, и одному вам идти не советую. Вы на первое слово ко мне зашли, этак-то можно туда попасть, что не выдерешься: здесь ведь город! Ночуйте-ка у меня, вот постель, ложитесь с богом! Коли даром неловко вам, заплатите Петровне, сколько не жаль.
Понравилась мне и речь её и глаза, и не сдержал я некоей странной радости, усмехнулся, да и говорю:
— Эх, протопоп!
Удивилась Татьяна:
— Какой протопоп?
Совсем беда мне — опять сконфузился.
— Это, — мол, — поговорка у меня такая… То есть — не поговорка, а во сне иногда протопопа я вижу…
— Ну, — говорит, — прощайте!
— Нет уж, — мол, — пожалуйста, не уходите вы, посидите, если вам не трудно, со мной!
Села, улыбается.
— Очень рада; какой же труд?
Просит меня выпить наливки или чаю, спрашивает, не хочу ли есть. У меня после её серьёзной ласки слёзы на глазах, радо моё сердце, как ранняя птица весеннему солнцу.
— За прямое слово — простите, — говорю, — но хочется мне знать: правду ль вы сказали про себя, или так подразнить хотелось вам меня?
Нахмурила она брови, отвечает:
— Верно. Я — из таких. А что?
— Первый раз в жизни вижу такую девицу — совестно мне.
— Чего же вам совеститься? Я ведь не голая сижу!
И тихонько, ласково смеётся.
— Мне, — мол, — не за вас совестно, за себя, за глупость мою!
Рассказал ей без утайки мои мысли насчёт гулящих девиц.
Слушает она внимательно, спокойно.
— Между нами, — говорит, — разные есть, найдутся и хуже ваших слов. Уж очень вы легко людям верите!
Странно мне помириться с тем, что такая девица — продажная. Снова спрашиваю её:
— Что же вы это — по нужде?
— Сначала, — говорит, — один красавец обманул, я же назло ему другого завела, да так и заигралась… А теперь, иногда, и из-за хлеба приходится мужчину принять.
Говорит просто, и жалости к себе не слышно в её словах.
— А в церковь ходите?
Тут она вздрогнула, зарделась вся.
— В церковь, — говорит, — дорога никому не заказана.
Понимаю, что задел я её, и скорей говорю:
— Вы не так меня поняли! Я евангелие знаю и Марию Магдалину помню и грешницу, которой фарисеи искушали Христа. Я спросить вас хотел, не имеете ли вы обиды на бога за жизнь свою, нет ли сомнения в доброте его?
Она наморщила бровки, подумала и удивлённо спрашивает:
— Не вижу я, при чём тут бог?
— Как же, — мол, — он наш пастырь и отец, в его властной руке судьба человеческая!
А она говорит:
— Да ведь я людям зла не делаю, в чём же я виновата? А от того, что я себя нечисто держу, — кому горе? Только мне!
Чувствую — говорит она что-то добротное, сердечное, понять не могу.
— За свои грехи — я ответчица! — говорит она, наклонясь ко мне, и вся улыбается. — Да не кажется мне велик грех-то мой… Может, это и нехорошо говорю я, а — правду! В церковь я люблю ходить; она у нас недавно построена, светлая такая, очень милая! Певчие замечательно поют. Иногда так тронут сердце, что даже заплачешь. В церкви отдыхаешь душой от всякой суеты…