Том 9. Учитель музыки
Шрифт:
Взял я и от Петра память – зеленую ветку. И, только было приноровился – спуск очень трудный, вижу, на скамеечке мой пражский вож Евгений Комаров178: запыхается, платком вытирается.
«Э… думаю, – да он еще выше куда поднимался! Хоть выше и некуда, разве что к «Трем Крестам!»
А Комаров увидал меня и рукой как прикрыл: «не хочу с вами и разговаривать».
– Ничего вы не видели.
– Как? Я от Оленя.
– Не Оленя, а вчерашний день.
Тут только я и вспомнил, что вчерашний день – самое близкое расстояние земли от Марса,
– Ждите теперь еще сто лет, –
Комаров нарочно приехал из Праги и без ночлега провел две ночи в горах под открытым небом и сегодня после обеда возвращается в Прагу.
Отдышавшись, рассказал он мне диковинки с наблюдением над Марсом, прошедшую ночь.
– Еще загодя мы обсели все горы, боясь приближаться к «Оленьему скоку»: тут были установлены всякие взрывчатые аппараты для сигнализации. Вооружившись закопченными стеклами – незаменимая предосторожность от оптической иллюзии и дифракции прибора! – ждали мы с нетерпением полночи. И ровно в полночь заработали металлические снаряды – тысяча ракет самых пульких запущено было на Марс. Наступило молчание. И вдруг послышался голос – глухо, но достаточно внятно: «Чего вы шумите? – говорите по-русски!» Так все и ахнули: «говорите по-русски!» Марс между тем подошел совсем близко. Я навел закопченное стеклышко и, верите ли, явственно увидел: через весь Марс – Обводный канал.
Двадцать три дня прожил я в Карлсбаде. Лечение теперь не четыре недели, как раньше, а рассчитано на три: больше бедноте не поднять, даже при всяких льготах.
На Марктбруне в галерее выставлены диаграммы: с 1851 года ведется счет, когда съехалось в Карлсбад до 5000, и вот в 1911 достигло высшей цифры – 70 000! Смотрел я на диаграммы – на эти «без прикрас» кривые, где яснее ясного видно, чего натворила война! Понемногу восстановляется. Но нет уж того, победнее стало, потоще и табак – египетские Режи – без духу. И модницы и франт, старые гайяры и фарсеры, но не гурьбой, а так – как мышиный «тмин» на бумаге.
Двадцать три дня прожил я на строгом монастырском режиме: надо было в три недели наверстать и четвертую. Все дни в молчании и только что волшебная дудочка, да эта единственная встреча у памятника Петра на Оленьем скоке. И за эти дни я видел чудеса: на моих глазах желтые белели и из угрюмых превращались в приветливых; я видел совсем развалившихся и замечал, как с каждым днем человек собирался и вот опять на ногах шел за «живою водой». Я видел чудеса и не мог не поверить Гете: «Ich danke den Karlsbadern W"assern eine ganz neue Existenz».179
На вокзале в Егере дожидаюсь поезда в Париж а вдруг вижу: из Берлинского вагона Соломон Познер180 с чемоданом.
– Как? – говорю, – зачем? – знаю хорошо, Познер ни на что не жаловался и никаких ему вод не надо.
– А вот затем, – сказал Соломон, – еще покойный дед говорил: всякому человеку хоть однажды надо – Карлсбад.
Париж – город ожидания и отчаяния, ну и еще чего-то… Люди, имеющие собственные автомобили, а равно и не имеющие, любят утешать своих
«…да от вас два автобуса, и рукой подать – метро». А задумывались ли вы, что это значит: на улицах Парижа, где столько автобусов, – литерных, циферных, бисных и линейных, откуда эти пешеходы, спешащие не на любовное свидание, и не где-нибудь на Больших Бульварах, а на замухрыстских Конвансионах, Алезиях, Вожирарах и Дуплексах, и не потому, что бы на «карнэ» не хватило, пошарьте, в любом кармане, и не одна, и со всеми «тикэтками», и это не гулящие и не из крайней бедности, а это те, живущие на тех самых остановках с безнадежно-обещающей надписью: «arr^et facultatif», что значит, сколько руками ни маши, все без толку, это именно те самые, на которых оправдывается мое определение, – это люди, перемахавшие себе все руки и отчаявшиеся.
Но и не на одних только «факультативах», на вернейших «терминусах» – на истоках автобусной жизни и завершения – как часто – вот вам наглядный пример: Вехин –
Вехин, навсегда отчаявшийся, но с необыкновенной живучестью напролом всякому отчаянию, вот и теперь вышедший на экстренное интервью с каким-то кинематографическим Гомоном181, ждет на углу Араго: и, как на грех, нет… как назло, никакого, – ни H, ни U; плюнул и пошел.
А вот, полюбуйтесь, наш художественный критик, вещающий на Корнетовских воскресных вечерах, Константин Сергеевич Перлов, толчется на законнейшей остановке под пыльным ветром. Перлов – человек покладистый и до всего зоркий, вином не балуется, работает с усидкой и толковый: десять раз одно и то же говорить не приходится, – личность представительная, – английский боцман, только без трубки, и слова не выжмешь, языком не чешет, тоже и до курбетов не охотник, носиком не подденешь, солидный, и в деле не дурак – со сметкой, в долгах же отчетливый, поверишь, не обманет, а как пишет! сейчас у всех художников, только и есть имя: Константин Перлов; может и о музыке, и о балете, – звали в «Числа», почему ж и о Лифаре183 не сказать глубокомысленного слова? – да отказался, ни на какие сделки не согласен, из-за сомнительных выражений в рассказах, нарушающих благопристойность182, да и «внутреннему мораторию» подчиняться не желает. Очень жаль, что не удалось вам познакомиться, – замечательный.
Да, в хорошую погоду, и когда некуда торопиться, хорошо поглазеть на этих отчаянных, спешащих, и на еще терпеливо, и уже нетерпеливо ожидающих, но в дождь, а хуже под ветром, а еще хуже, когда, как сейчас, крутит пыль… позвольте, у меня и в мыслях нет и никогда не было поступать в ажаны, и не гожусь я, какой я ажан! зачем же мне такая немилосердная тренировка, но, главное, я чувствую, что опоздал. Если еще тебя ждут, то можно и опоздать, но когда ты сам чего-то ждешь, – я это так хорошо по себе знаю, когда спешишь, чтобы застать и попросить денег. Впрочем, тогда одно к одному: и автобус бежит, только не тот, которого ждешь, и дом пробежишь, где тебя больше не ждут: опоздал! у Достоевского в «Бедных людях» все это описано, и вернее не скажешь, и еще там есть замечательное, когда у человека «душу ломит», потому что и удача может так шибануть, что ахнешь.