Том 9. Учитель музыки
Шрифт:
Признаюсь, посули мне Птицин рассказать случай не из «Вия», а из «Шпоньки», я бы еще подумал, во всяком случае несвойственной мне быстроты не обнаружил бы, хотя Птицины не за горой, не надо никакого автобуса. И вовсе не потому, чтобы не ценил я «Шпоньку» – произведение блестяще-законченной формы, а для дураков «без конца».
И вот в дождь, а я иду к Птицину.
Я иду по нашей рю Дотой, глядя себе под ноги, чтобы не поскользнуться, но весь я – в «Вии», которого перечитал за всю мою странную болезнь с высокой температурой, но без всякой боли.
Вий! Вий – не «черт» с рогами, хвостом и копытом, и никакой «демон», не оперный и не монастырский, Вий – это сама завязь, исток и испод – живое сердце жизни, «темный корень» жизни, земляная, неистовая, непобедимая сила, «вверху которой едва ли носится дух Божий», слепая – потому что беспощадная, и глазастая – потому что безошибочная в выборе, обрекая на гибель, из ею же зачатого на земле среди самого косного и самого совершенного, не пощадившая однажды и самое совершеннейшее, Вий – а Достоевский скажет: Тарантул.
Весь охваченный Вием, я вдруг увидел себя забившимся
Птицин встретил меня необыкновенным случаем – но без этого он не может: такова его природа выдумщика. В прошлый раз «история о генералах», которую он пишет по примеру Тентетникова, о генералах не «вообще» и не в «общности», а гражданской войны: ученый комитет, образовавшийся в Париже, для выработки юбилейной программы «обильного пищепитания мышей»; Лифарь и Куковников с его таинственным пакетом с подтопкой для камина; а теперь Сергей Сергеевич: старичок пушкинист Сергей Сергеич «опился дешевым молоком!»
– И надо же, что и у Годфрэна и в молочной против и в той, что против знаменитой булочной Гошэ и в «лявишер» молоко – двадцать сантимов литр. Сергей Сергеич и повадился: где литр, где пол-литра. Африканский доктор говорит, случай неизвестный в медицине: откачивали, как утопленника!
Но я пришел не за молочными чудесами, а за обещанным случаем из «Вия». – Птицин спохватился: «Вия» он нарочно перечитал, но он никак не похож на «философа» и никакого за ним нет преступления, чтобы наперекор – не помнит в своей жизни никакого полета, и ни в какие заклинания не верит, и, как всем известно, непьющий.
– Большое несчастье для нас: умерла мадам Рожье! Вы ее помните? Пять лет она приходила к нам. Последние годы два раза в неделю. На нее все можно было оставить и с деньгами не торопит: всегда подождет, когда будут. Теперь мы все сами. На кухне висит ее «таблие», не трогаем, вроде как живое, рука не подымается. В последний раз оба мы вышли, оставив ее убирать, а вернулись, ее уж нет, кончила и ушла. Так и ушла. От ее мужа получили письмо, что грипп: 41,3. Плохо, думаем, 41, да еще 3, не выдержит. Прошла неделя, ждем, и другая, а на третью – извещение с черной каймой: Мадам Рожье, 39 лет, и всякие подробности и где похороны и где должны собраться проводить. Сижу я ночью на кухне – ночью я на кухне курю, и вдруг чувствую, сзади подходит – а вижу я ее перед собой, как отражение, идет по коридору. И мне нисколько не страшно. Кротости она была необычайной, за пять лет ни разу я не рассердился на нее. И мне вспомнилось, как она рассказывала, что дома она всегда поет, но какой у нее голос, мы так и не слыхали, а судя по тому, как она чихала, голос у нее был полный, скорее низкий. И еще мне припомнилось, она говорила, что много читает, а когда я ее спросил о Пэги или слышала она что об Андрэ Жиде и известен ли ей один из искуснейших современных поэтов Поль Элюар, оказалось, имена эти ей незнакомы, впервые слышит, а читает она «les romans policiers»278, а кто автор, не помнит. Она шла по коридору, не глядя, и вдруг остановилась, увидала меня, – «Мосье!» – И во вторую ночь, опять за папиросой, я почувствовал, опять – и вижу, подходит – как всегда, она кротко смотрела, ясно было, она видела меня. Глаза у нее обреченные, но сама она этого не замечала, и когда однажды я спросил: может быть, у нее что-нибудь с сердцем? – такой взгляд я замечал у сердечных больных, или было очень тяжелое в жизни, почему она так смотрит – эта кротость и такая глубокая печаль? «Нет, – сказала она, – я всегда веселая, и если было трудно… в войну редкий день не приходилось высиживаться в погребе (она из Па-де-Калэ), но вот когда после войны захворал муж, да, было очень трудно». Она не профессиональная фамдеменаж, лишь временно взялась за работу, а когда дела поправились, ходила только к нам, не хотелось оставлять, привыкла; и даже в манерах ее появилось что-то мое. «Нет, мне и во сне ничего не снится, а с гостями в кафе я одна разговариваю и всех занимаю, и только в таких случаях курю!» Вспомнив ее рассказы, я невольно показал на папиросы – так
«Сочиняет!» – подумал я и сейчас же спохватился: – ну даже если и сочинил – Соня в «Войне и мире» сочинила, что, гадая, будто бы в зеркале увидела, и сочинение ее оказалось вещим. Наивные люди думают, что сочинение – здорово живешь, и не задают себе вопроса, почему что-то сочинилось. Человеческая мысль возникает не из пуста! – и вспомнив свои мысли над «Вием» в свою странную болезнь с высокой температурой без всякой боли, я сказал:
– Петр Петрович, мысли не из пуста, а также и представления: «страшная сверкающая красота» в страшных глазах философа вдруг посинела, но ведь что-то наперед напугало глаза, как растерзало и ваши мысли о человеческой породе! И скажу вам, а это я давно понял, что самый испод, самая завязь этой породы – что-то очень темное, и ничего нет удивительного, если.
6. Болтун
Я учился с Иваном Федоровичем, но не в Гадячском поветовом училище, а в Московском университете, и нашим учителем был не Никифор Тимофеевич Деепричастие, а Василий Осипович Ключевский. Мы с Иваном Федоровичем были последние, заставшие его знаменитый курс русской истории. Ивану Федоровичу фамилия была Алатин, но все мы называли его Шпонькой: с первой же лекции прозвище, как печать, ему оттиснули, и все четыре года он ходил под таким названием, добросовестно нося его и едва ли догадываясь [6] .
6
Принято думать и такое мнение не только читателей, но попадается и у исследователей Гоголя, будто «Иван Федорович Шпонька и его тетушка» – произведение незаконченное: нет окончания! На самом же деле повесть о Шпоньке совершенно законченная: литературная форма «обрывка» (рукопись была растащена на пирожки); центр и заключение повести – «бессвязный сон» Ивана Федоровича, исповедь Гоголя. А судьба Шпоньки – «совершенно новый замысел тетушки» – а кому не случалось встречать в своей жизни Ивана Федоровича, а иногда и участвовать, как действующее лицо или в качестве зрителя, в той следующей главе, которую, как литературный прием, следуя Вальтер-Скотту, обещает Гоголь, оканчивая или, как хотите, обрывая повесть. Иван Федорович живой человек и за окончанием его «повести» стоит ли тащиться куда-то в Гадяч да разыскивать Степана Ивановича Курочку, хотя Курочку и легче-легкого узнаешь, потому что «ни у кого нет панталон из цветной выбойки и китайчатого желтого сюртука», а по размаху рук – ветряная мельница, покойный Гадячский заседатель Денис Петрович прав. (Примеч. автора)
Тетрадка, куда он записывал аккуратно давно изданные и без изменения читаемые профессором из-году-в-год лекции, всегда была чистенькая, всегда облинеенная, нигде ни пятнышка; сидел он всегда смирно… и всегда был предупредителен и не отказывал ни в ножике – очинить карандаш, ни в записках – перед экзаменами, и всегда с неизменным предупреждением: ножа не завалять, а лекций не запачкать.
«Робость была неразлучна с ним» – ни на каких сходках, ни в каких кружках Иван Федорович не участвовал, и кроме как на лекциях в университете, да на Арбате дома, в Большом Афанасьевском, вы его не ищите, все равно не встретите.
Из университета, за все четыре года не пропустив ни одной лекции, он шел домой и «упражнялся в занятиях, сродных одной кроткой и доброй душе». Его родоначальник Иван Федорович Шпонька в часы неслужебные «то чистил пуговицы, то читал гадальную книгу, единственную, и то потому, что любил встречать там знакомое, читанное уже несколько раз, то ставил мышеловки по углам своей комнаты, то, наконец, скинувши мундир, лежал на постели»… Ничего подобного! наш Иван Федорович никаких мышеловок не ставил, да в доме и мышей не водилось, он или подклеивал книги – приводил в порядок свою огромную библиотеку, или читал. Читать Иван Федорович не только любил, как любят и чтением занять время, чтение было для него все. Читал он все – и по истории – любимое, и беллетристику, находя ее в общем мало оригинальной; а и действительно в «адюльтерах» все, кажется, способы описаны, и повторение уже скучно.