Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
— Вы хорошо делаете, записывая это, — медленно и вдумчиво сказала постоялка, — очень хорошо!
— Почему же? — спросил он. — Иногда перечитаешь это — скучно очень!
— Да? Только скучно? Не более?
«Чего она добивается?» — подумал Кожемякин и, не ответив, продолжал:
— «76-го году, Апреля 29-го дня.
На базаре неизвестного человека чиновник Быстрецов поймал, посадили в полицию, а он оттуда в ночь выбежал, теперь с утра ищут его, иные верхами поскакали, иные пеше ходят. Побили прохожего какого-то, оказалось не тот, кого надо. Базунов сказывал, что человек подослан поляками леса казённые жечь, были у него найдены зажигательные бумаги. Как убежал — нельзя понять, потому
Женщина провела рукою по лицу, потом откинулась на спинку стула, скрестив на груди руки.
— Нашли?
— Нет. Вам не скучно?
— Пожалуйста — читайте! — попросила она, закрыв глаза.
Кожемякин наклонился над тетрадью.
— Тут до 79 года домашнее всё идёт: насчёт Шакира, как его за Наталью били…
— Кто?
— Горожане. Про некоторых рабочих мысли разные…
— Чьи мысли?
— Мои. Тоже о домашнем, о себе — я это пропущу?
— Воля ваша, — сказала она, вздохнув. И крепко закуталась шалью, несмотря на жару в комнате.
«Зря, пожалуй, затеял я всё это!» — безнадёжно подумал Матвей, поглядывая на её скучно вытянувшееся лицо и глаза, окружённые тенями. Перелистывая страницы, он говорил, вслушиваясь в свой однотонный голос:
— Вот — собор достроили, молебствие было. Маляр опился, — неинтересное всё. Трёх бойцов слободских гирьками забили. К Вагиным во двор волк забежал, зарезал собаку. Глупости разные: портной Синюхин нос свояченице своей откусил, Калистратовым ворота дёгтем помазали, — ну, это ошибка была… Колокол соборный хотели поднимать: шестьсот двадцать пуд колокол был, стали пробовать — треснул. Подняли его уже в 82-ом году, перед успеньем. Пожары, конечно. Это уж каждогодно город горит, даже и смотреть мало интересно, не токмо писать про это. Мальчишки мяли зыбку на весеннем льду, семеро провалилось, трое утонуло сразу, а ещё один, воспитанник мой, Саватейка Пушкарев, от простуды помер. Секлетея Добычина, по грибы пойдя, — пропала, одни говорят — в болоте увязла, другие думают — ушла в Черноборский монастырь. У неё не всё хорошо было со священником Никольским, отцом Виталием…
Пока он перечислял всё это, читая, как дьячок поминание, женщина бесшумно встала, отошла в сумрак комнаты и остановилась там у окна.
«Чего беспокоится?» — думал он, искоса поглядывая на неё и чувствуя, что ему становится всё более неловко с нею.
— Вот, — нарочито, с большим усилием, оживляясь, воскликнул он:
— «79-го году, Июня 3-го дня.
На базаре живую русалку показывали, поймана в реке Тигре, сверху женщина, а хвост — рыбий, сидит в ящике с водой, вроде корыта, и когда хозяин спрашивает, как её звать и откуда она родом, она отвечает скучно: Сарра из Самарры. С двумя ерами, а то и тремя. Плечи голые и в прыщах, точно бы у человека. Многие не верят, что настоящая, а Базунов даже кричал, что Самара на Волге, а не на Тигре, и что Тигр-река давно в землю ушла. А русалкин хозяин объяснил, что Самарой называется Самария, про которую в евангелии писано, где Иисус Христос у колодца вёл беседу с женщиной семи мужей. Базунов сконфузился, погрозил ему кулаком и ушёл. Первый раз он потерпел конфуз, и всем его даже стало жалко, а некоторые очень злорадничали. Старенек, уже более девяти десятков лет ему. В том же балагане таз жестяной стоял, налит водой, и кто в эту воду трёшник, а то семишник бросал, назад взять никак не мог, вода руку неведомой силой отталкивала, а пальцы судорогой сводило. Воду эту хозяин продавал по гривеннику бутылка, говорил, что против лихорадки хороша».
— А — война? — спросила постоялка издали.
Кожемякину показалось, что в голосе её звенят слёзы,
— Война? Это — сейчас! Не совсем про войну, но — турка есть! Вот-с!
«Воеводина барыня пленного турка привезла, все ходят за реку смотреть, и я тоже видел: человек роста высокого, лицом чёрен, большеголов и усат. А одет по-русски, в штатское, рыжий сюртук, брючки чёрные, только на голове красная шапка вроде кастрюльки. Улыбается не злобно, а как бы даже виновато. Гулял он с Воеводиной за слободою, на буграх, — она ему по плечо и толстовата, глаза у ней навыкат, добрые. Смеялась, голос же хрипловат. Турка с палкой ходит, правую ногу оттягивая, видно, был повреждён. В городе про барыню нехорошо говорят, а Базунов подбивает жаловаться губернатору, боясь, чтобы племя не пошло. И так, говорит, в господах наших русской-то крови не боле семи капель осталось».
— Потом вот ещё про то же:
«Октября 29-го дня.
Слышал от отца Виталия, что барыню Воеводину в Воргород повезли, заболела насмерть турецкой болезнью, называется — Баязетова. От болезни этой глаза лопаются и помирает человек, ничем она неизлечима. Отец Виталий сказал — вот она, женская жадность, к чему ведёт».
«Не обиделась бы!» — спохватился Кожемякин, взглянув на гостью; она, стоя около печи, скрестила руки на груди, низко опустив голову.
— Тут ещё, — торопливо заговорил он, — Плевну брали, но я тогда в селе Воеводине был, и ничего выдающего не случилось, только черемисина какого-то дёгтем облили на базаре. А вот:
«80-го году, Июня 5-го.
У чиновника Быстрецова беда: помер в одночасье прибывший гостить брат, офицер, а мёртвое мыло из дома не выкинули на перекрёсток-то…»
— Какое мыло? — тихо, точно вздохнув, спросила постоялка.
— Мёртвое, которым покойника обмывают, — объяснил он. — Оно, видите, вредное, его надо на четыре ветра выбрасывать. А Быстрецовы — не выбросили, и жена его, видно, умылась мылом этим и пошла вся нарывами, — извините, французской болезнью. Он её бить, — муж-то, — а она красивая, молодая такая…
— Господи, боже мой! — заговорила постоялка, бесшумно, точно по воздуху подвигаясь к столу. — Как всё это страшно, — ведь вам страшно, да?
Он растерялся, не понимая её волнения, пугаясь его, и, оглядывая комнату, говорил, словно извиняясь:
— Страшно — нет. А вот — скучно очень, — так скучно — сказать нельзя! «Это я вру! — подумал он тотчас же. — Вру, потому что страшно!»
И, как будто подслушав его мысли, она сердито сказала:
— Не может быть, — не верю я вам! Читайте о 81-ом годе…
«Ну, вот! — мысленно воскликнул он. — Эх, зря всё начато, — хотел поближе к ней, а сам наваливаю хламу этого на дороге! А теперь — это ещё…»
И глухим, пониженным голосом, торопясь, пробормотал:
— «Марта 5-го дня.
В Петербурге убили царя, винят в этом дворян, а говорить про то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в грудь, когда он о дворянах говорил, грозились в пожарную отвести, да человек известный и стар. А Кукишева, лавочника, — который, стыдясь своей фамилии, Кекишевым называет себя, — его забрали, он первый крикнул. Убить пробовали царя много раз, всё не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой. Понять это совсем нельзя».
Он замолчал.
— Всё? — спросила постоялка.
Ему показалось, что голос её звучит пугливо и обиженно. Она снова подвигалась к столу медленно и неверно, как ослепшая, лицо её осунулось, расширенные зрачки трепетно мерцали, точно у кошки.
— Всё! — ответил он громко, желая всколыхнуть тягостное недоумение, обнимавшее его.
Неловко, как-то боком и тяжело, она села на стул, хмуро улыбаясь и спрашивая чужим голосом:
— Что же, — плакали люди, жалели, да?