Торопись с ответом (Короткие повести и рассказы)
Шрифт:
За столом хозяйничала Олечка. Екатерина Григорьевна только смотрела, как Олечка разливает кофе, как подкладывает в чашку мужа сахар (Оля считала, что работникам умственного труда сахар необходим в больших количествах, а ее муж, Петька, как-никак был инженером-конструктором), как готовила мужчинам бутерброды «с собой». Екатерина Григорьевна не могла сдержать улыбки, когда слышала Олин голос, ее смех…
Петр даже подтрунивал над матерью: и чего только ты нашла в этой девчонке? Право же, ничего особенного — с характерцем, любит пофорсить, вот разве что прилично
Петьке было приятно так шутить, но главного-то он действительно не понимал. А Валентин Николаевич понимал. Его Катя начинала вторую жизнь, которая дана человеку, — жизнь через других.
Но вот, кажется, Екатерина Григорьевна заканчивает свою артистическую работу. Сейчас она выпрямится и окинет всех победным взглядом. Тогда уже сказать будет невозможно, и Оля торопливо произносит:
— Сегодняшнее торжество по случаю того, что Петр Великий получил комнату. Мы уже смотрели. Прекрасная комната. На солнечной стороне.
Нож застывает в руке Екатерины Григорьевны, и все тоже застывает. Как в кинематографе, когда лента вдруг останавливается. Это длится секунду, может быть, две. Потом Екатерина Григорьевна еще ниже склоняется над тортом и продолжает свою работу — медленно и методично. Она ничего не говорит, только нож ее неторопливо двигается — к себе, от себя, медленно и методично.
Улыбка сползает с лица Оли, глаза гаснут — словно кто-то взял да и одним махом стер оживление с ее лица.
— Ну получили, ну и что, — поспешно говорит Петька, слегка побледнев. — Ну и что такого? Мы же еще не решили, когда переезжать…
Оля облегченно вздыхает. Теперь, когда главное сказано и все пошло в прежнем ритме, ей уже не так страшно.
— Как не решили? Это же рядом с заводом, — говорит она Пете. — Сколько времени, сил ты сейчас тратишь на дорогу!
— Конечно, милая, конечно, — спокойно отзывается Екатерина Григорьевна.
Валентин Николаевич встает, выходит из комнаты. Он не может себе представить, как Катя выпрямится, какое у нее будет лицо. Он идет на кухню. Открывает горячую воду. Потом холодную.
— Катя! — кричит он. — Катя! Что у нас тут с кранами? Когда же, черт побери, починят краны?
Он слышит быстрые шаги — как всегда, Катя спешит на его зов, готовая принять на себя все упреки, лишь бы в доме было все в порядке.
Позже, когда все разошлись и легли спать, Валентин Николаевич тоже прилег с книжкой. Он слышал, как ходила Катя из комнаты в кухню, что-то прибирала, готовила.
С давних пор, еще с юности, Валентин Николаевич привык обдумывать дневные происшествия ночью. Когда он лежал в постели с открытыми глазами, темнота помогала «видеть» — легче разматывался клубок впечатлений. И думалось как-то по-другому — углубленней, яснее. Валентин Николаевич отложил книгу и потянулся к выключателю.
Но темнота не дала ему ясности. Они хотят жить самостоятельно — что в этом плохого? Но почему Петька не предупредил, не подготовил мать? Ведь она только и жила тем, что они были рядом, что она могла слышать их голоса, и утром и вечером
Всю жизнь они с Катей готовили Петьку именно к этому. Они старались уберегать его от ошибок. Они научили его быть честным и сильным, помогли найти дело по душе. Им казалось — они научили его быть счастливым.
Но может ли счастливый человек причинить другому боль? А если Петька не понимает, если он еще «не взрослый»? И опять Валентин Николаевич вспомнил свою встречу на лестнице с этой девушкой, как она летела вверх и как улыбнулась ему. Остановилась — и улыбнулась.
Она, как и Петька, как и Оля, летела вверх: у нее было очень мало времени — только остановиться и улыбнуться. Она, как и Петька, как и Оля, торопится, потому что очень хочет быть счастливой. И наверно, еще не понимает, в чем счастье — только предчувствует и ждет его. Они все очень торопятся, — вот в чем штука, вот почему они бывают бессознательно жестокими.
Через несколько дней Оля с Петькой переехали. В квартире стало пусто. Екатерина Григорьевна ходила молчаливая, погруженная в свои мысли.
— Надо привыкнуть, — говорила она, отвечая Валентину Николаевичу. — Ты не беспокойся. Я привыкну. Я ведь не думала, что у нас будет так тихо…
Сколько раз за тридцать лет он слышал от нее: «Надо привыкнуть. Я привыкну».
Так она писала ему на фронт из Кирова, куда она уехала в сорок втором году и где ей с четырехлетним Петькой было и голодно и холодно, и страшно от мысли, что он, Валя, может погибнуть; так говорила она и в сорок пятом году, когда они вернулись в Москву, а квартиру уже заняли, и они временно жили в маленькой комнатке у ее сестры — шесть человек в четырнадцати метрах, а год был трудный, голодный.
Когда еще она говорила так? Валентин Николаевич не мог припомнить. В общем их жизнь сложилась неплохо и, вероятно, даже счастливо. Валентину Николаевичу вспоминалось не это «надо привыкнуть», а другое, которого было бесконечно больше, когда Катя одаривала всех своими лучами…
А вот теперь она опять твердит, убеждая себя, — я привыкну… Валентин Николаевич знал, что так и будет. Катя обязательно «привыкнет». Так уж она устроена. Ведь будет же у Петьки и Оли ребенок, мальчишка, например, — внук.
Тогда-то им без Кати не обойтись.
В эти дни в Москву уже пришла весна. По-городскому, по-московски — мягко ступая, ласково улыбаясь… Что бы там ни говорили, а весной после долгой зимы мир словно заново раскрывается. И сколько бы весен ты уже ни пережил — все равно ты ее чувствуешь, как новую, неожиданную и таинственную; и все равно, хотя у тебя уже и седая голова и пошаливает сердце, ты чувствуешь, как прибавляются силы, потому что будь тебе хоть сто лет — раз ты живешь, значит и обновляешься вместе со всем и со всеми.