Тоска по чужбине
Шрифт:
Иван задумывался, светлые глаза его грустно искрились.
— Как это верно — насчёт зверей! Как вспомню головы собачьи у седла... Вонючие!
Не следовало, конечно, напоминать Ивану, как он четырнадцатилетним мальчиком, участвуя в походе опричной армии на Новгород, вместе с отцом расстреливал из лука привязанных к столбам литовцев и татар, нахватанных по тверским тюрьмам. Если уж суждено Ивану Ивановичу править государством, пусть в нём погибнет и память об отцовских зверствах. Пользуясь поворотами в настроении царевича, Неупокой не уставал
— Ты мужика похваляешь, яко праведника, — возражал ему Иван. — Но разве Антоний трудился меньше их? Только они каждый на себя, а он на всенародное благо, на общую монастырскую казну. Чей труд угодней Богу? Далее — отрицаешь чудеса. Так ведь они и таинства похуляли, даже святую воду... Чти, что Иона пишет! — Царевич разворачивал свою тетрадку с житием Антония, над коим продолжал работать, что-то вычёркивать, вставлять. — «Черноризниче, что мнишь себя святым? Волхвуешь и человеков прелыцаеши. И воду сию, где-то спроста набравши, кропишь на нас!»' Это они ему в глаза!
Неупокой узнавал суждения Игнатия. Какими только путями не улетают в историческую вечность запретные слова! Чаще всего в сопровождении хулы. Что ж, пусть хоть так. Учение Феодосия Косого тоже запомнят по злобной книге Зиновия Отенского.
Когда же заходила речь об уменьшении податей, царевич становился глух: то дело Арцыбашева, он вывернется! У Неупокоя оставалась ещё надежда на государя. По крайней мере, Тимофей Волк, с которым удалось украдкой повидаться (он не хотел показывать завистникам, что дружен с еретиком), тоже надеялся на государево решение: «Пущай игумен Питирим деньгами откупит пожалованные земли! С деньгами мужики поправятся...»
Пасха в тот год была не ранняя, девятнадцатого апреля. Недели после Святой распределялись так: Фомина — свадебная, за нею — в память о жёнах-мироносицах, о расслабленном, о слепом... В своём почётном заключении всякого принял Неупокой: и расслабления похмельного, и ослепления душевного, покуда не прозрел в седмицу Святых отцов, в двадцатых числах мая.
Из северных волостей и станов пришли мешки с деньгами: с Емца — тысяча двести пятьдесят рублёв, с Куростровской волости — две тысячи... Ничто так верно не ублажало государя, как денежные поступления. Иван Васильевич сказал:
— Ты опасался, мужики платить не смогут. Пиши: земли, что по декабрьскому указу пожалованы нами Троицкому монастырю, записать за ним навечно и безо всякия обмены. Пусть молятся за нас, за наших сыновей, искоренят ересь и хладные тундры в живое переводят. Буде объявятся супротивники, карать без жалости. А кто Антония Сийского станет клепать, считать богохульником.
Вскоре и Освящённый Собор единогласно причислил Антония Сийского к чину отечественных святых.
7
Отпущенный с наказом возвратиться в свой монастырь для покаяния, Арсений пришёл благодарить Нагого, спасшего его от владычного суда.
— Знаю, об чём мечтания
Выслушав благодарность, он заговорил милостивее:
— Устал я, калугере. Тяжкое время наступает. Ты в Литве видел, да и от иных людишек мне ведомости идут, что без войны нам не обойтись. Король то ли ко Пскову, то ли к Полоцку хочет войска вести. Ежели сбудется, как он на елекции обещал, такой войны мы со времён татарщины не видели.
Афанасий Фёдорович поднялся с лавки и зашагал по горнице. Последние несколько дней Неупокой бродил по Москве свободно и убедился, как всё в столице напряглось в предчувствии этой войны с неведомым исходом. Тоска последней ночи перед битвой передавалась и Нагому и многим людям в окружении государя, искренне озабоченным судьбой страны. Только Нагой ещё верил, будто его приказ способен если не предотвратить опасность, то хоть поворотить зловещие события в некое обходное, хитро ископанное русло. Он полагал, что у посольских деятелей остался в запасе год.
— Покуда Обатура не осадил ни Новгорода, ни Пскова, война, считай, не разгорелась, можно потушить. Ну, спалят полоцкий посад, погромят Великие Луки, последние замки у нас в Лифляндии отнимут... Обидно, но к осени угомонятся. Тогда отправим Великое посольство в Вильно.
Афанасий Фёдорович поуспокоился, уселся возле мутного окошка. В служебных помещениях и стёкла и слюда были поплоше, протирались редко. Неупокой смотрел на его иссохшее, по-весеннему загорелое лицо, замечал, как за прикрытыми веками двигаются глазные яблоки, и думал, что даже в эту отдохновенную минуту у главы Приказа посольских и тайных дел зреет новый умысел против Батория. Может быть, в нём и Неупокою отводится своё, опасное или постыдное, место... Нет! С него довольно.
Пусть Афанасий Фёдорович расплатится за службу.
— Прости, государь, что докучаю тебе, но, наряжая меня в Литву, ты обещал проведать о детях покойного Венедикта Колычева...
Нагой очнулся с неудовольствием.
— Всё не ко времени, Арсений, вылезаешь. То мужики у тебя на уме, то опальные... Не забыл я просьбишки твоей. Вот тебе ведомость: мальчонку воры в Запороги увезли, там и пропали все. Может, и жив, да ты ведь знаешь, как прошлым летом орда гуляла по Днепру... А девку отослали в монастырь Иоанна Предтечи, что в Завеличье.
— Во Пскове?
— Всех, кому по изменным делам Умного-Колычева государь живот даровал, во Псков отправили, как и тебя. С глаз подалее. И благо ей, поруганная она. Нет ей иной дороги, как в Христовы вечные невесты.
— Благослови тебя Господь, государь Афанасий Фёдорович...
На имя инока Арсения была выписана подорожная до Пскова. По ней ему на ямах давали лучших лошадей без проволочки.
ГЛАВА 9