Тоска по чужбине
Шрифт:
Играя, Марфуша увлекла Неупокоя в тень тесового навеса, на крыльцо, скрипнувшее плахой под её тяжёлым телом. Дверь в сени, на «мост», была отворена, оттуда два шага направо — до сеновала... «Марфутка?» — вскричала из холодной клети мать или вековуха тётка, от скудости прибившаяся к такой же скудости Мокрени, как бедное всегда притягивается к бедному. Марфуша что-то успокоительное промычала, не отрывая губ от губ, тётка затихла. Ей, наверно, не привелось за жизнь изведать такой русальей ночи... «Услышат, отец Арсений!» — шепнула Марфуша и снова потянула на крыльцо, оттуда — через плетнёвую калитку — в огородец.
В
— Благослови меня, отец Арсений, — шепнула Марфа, когда они вернулись на крыльцо, уже обильно смоченное росой.
Он, понимая, что совершает святотатство, перекрестил её. По-детски всхлипнув, она припала к его руке искусанными губами. Ушла. Телом её и соком пахла его рука, только запах и остался, запах да звон в ушах, прощальный гул крови.
3
Игумен Сильвестр был плох. Сказал Арсению, трогая щёки, просвечивавшие сквозь бороду гнилостной желтизной:
— Видишь?.. Не лицемерь. Я же тебя не к исповеди принуждаю. А и принудил бы, немного услышал — замкнулся ты. Тяжко тебе, а душу облегчить не хочешь. Да и какой я ныне духовник, сила истекает из меня.
Игумен говорил, лишь понуждаемый сознанием, что надо говорить, как надо исполнять ежедневные дела и обещания, глаза же его, уставленные на образ Богоматери, жили, догорали иным, единственно важным: что его ждёт, насколько это будет трудно — и когда? Ответный взгляд заступницы, написанный другим, давно отмучившимся страдальцем, обещал помощь в самом таинственном и горьком труде человека — отодрании души от тела.
Сильвестр глотнул своего чёрного настоя, очистил горло.
— Отец Савелий, служа в храме Жён-Мироносиц в Завеличье, правит службы и в Иоанно-Предтеченской обители. Ты знаешь, что белые попы, служа в женских монастырях, дают обет молчания... Но я по старой дружбе умолил его. Он обещал проведать, что можно, о послушнице Ксении, заутра жду его... Что это, будто звонят не вовремя? А, то иноков по лист сбирают. Иди и ты.
По лист — за ветками берёзы для украшения церкви — иноки ходили в Троицкое воскресенье после торжественной обедни. Для многих это была одна из немногих возможностей выйти за дубовые, обитые железом, тройные монастырские ворота. Сильвестру оставалось только воздыхать о временах, когда он шествовал во главе братии в ближнюю рощу, первым надламывал низко свисавшую ветку, унизанную свежими, пряно пахнущими и клейкими листами. А иногда листы были уже и зрелы и сухи, в зависимости от ранней или поздней Пасхи...
Неупокой увидел слёзы на его лице и отказался:
— Побуду с тобой, отец святый.
Он с неловкостью ожидал, что Сильвестр станет
Арсений не удивился странному ходу мысли своего духовного отца. Ему известен был древний способ исповедников — раскрыться перед испытуемым и вызвать его на откровенность. Редко, но тот же способ применялся и в подклетах Приказа тайных дел, если за испытуемого брался мастер вроде Умного-Колычева. Игумен, видно, не оставил надежды узнать, что гложет духовного сына с Троицкой субботы. Впервые у Неупокоя заклинило язык на исповеди.
— В минуту слабости поведал я тебе о грехе своей молодости, сломавшем мою жизнь: презрев священнический сан, забыв о долге перед женой, увлёк я во грех свою духовную дочь. Правда, теперь уже не скажешь, поломал я тогда свою жизнь или обогатил скитаниями, наконец — принятием иночества, вознёсшего меня... Но близким людям, несомненно, принёс несчастье, коего они не заслужили.
Игумен, отдыхая, замолчал. Руки его лежали на собольем одеяле. Неупокой смотрел на растопыренные пальцы, похожие на жёлтые негнущиеся косточки. Ими уже ничего не схватишь, не удержишь, не приласкаешь... Но ведь хватал же в молодости и ласкал! Правда, несильно и всегда с оглядкой, с мучением совести. «Подобно мне», — подумалось Неупокою.
— Ныне ты встречи с давней своей подругой ищешь, — внезапно проговорил Сильвестр.
— Святый отец! Да я ни сном ни духом...
— Ручаться ты можешь за свой рассудок, но не за сон и дух. Они обширней и опасней рассудка. Я не обвиняю, а остерегаю тебя, ибо по умолчанию угадываю то, что ты прячешь от самого себя. Не вопрошаю, что приключилось с тобою в прошедшую субботу, но, зная, какие странные видения случаются в наших лесах, хочу припомнить некоторые заповеди: «Аще и мысленно согреших — согреших!» И ещё: «Всяк, воззревший на жену с похотию, уже согрешил с нею».
— Я помню их, отец святый. Но это... сильней меня!
— Вот и добро и добро... Поплачь.
С изумлением ощутив слёзы на своих ресницах, в горле, Неупокой вдруг догадался, что остался возле Сильвестра не ради страждущего, а ради самого себя. Не мог он уйти отсюда, хотя бы частично не покаявшись. Слишком тяжек был его новый тайный груз, слишком многое придётся ему сломать или перестроить в себе, чтобы жить с ним дальше. Нарушение иноческого обета поразило его больнее, чем он ожидал. Видимо, нравственные начала тоже были и сильнее и глубже в нём, чем у его знакомцев расстриг. «Могий вместити да вместит...» Он, видно, не мог.
— Отпусти меня, отче.
— Благослови, Господь.
Иноки возвращались с берёзовыми ветками, обильно устилая ими Кровавый путь. И черноризцы и послушники выглядели свежо и весело, кричали Неупокою, потряхивая ветками: «Мы яко козы!» Он, тоже яко козёл, только привязанный к своему колу, подумал, что веселы они, вкусив вина причастия, ибо чисты, он же сегодня даже от просфоры отказался, чувствуя свою грязь и нераскаянность.
Впрочем, после короткой вечерни, прошедшей в берёзовом и травном благоухании, когда от дорогих окладов и паникадил, увитых ветками, исходил не золотой и тускло-железный, а зелёный свет, молодой голод и его погнал в трапезную. Она тоже была украшена, озеленена.