Тоска по чужбине
Шрифт:
— Я про вас с Косым всего и знаю, что Зиновий Отенский наклепал, злобствуя.
— Зима в России долгая, — ответил Игнатий. — Мало-помалу откроются тебе и наши тайные пути. Мы с тобой ранее Великого поста не тронемся. А в путь я вышел тридесять лет назад...
«Бе бо тогда засуха велика», — писал свидетель о весне 1547 года.
И засуха взаимной ненависти изгладывала москвичей, только что переживших венчание на царство первого царя.
Шестнадцатилетний государь Иван Васильевич, в начале февраля женившийся на Анастасии Романовой Юрьевой, казнил бояр. В народе толковали, что казни — сажание на кол и «ссекание на льду» — производились по наущению дяди и бабки государя,
В монастыре Игнатий жил с постоянным чувством голода и охотничьей мечтой о добыче более сильной, чем заповедь «не укради». В апреле, когда от ранней невиданной жары начали подсыхать озимые и предусмотрительные люди попрятали хлеб, голод стал общим бедствием. Игнатий, тщетно промышляя рыбёшку в отравленной кожевниками Яузе, повстречал беглого холопа Федьку Косого.
Даже подобие порядка, установившегося стараниями Шуйских, теперь окончательно расшаталось, выразившись в безнаказанных кражах, побегах и пожарах. Помногу толковали о «зажигальниках». Испокон веку известен способ грабить дома «под огонёк». Убегать тоже проще, спалив кабальные расписки... Фёдор Косой облегчил казну своего хозяина без поджога, но с твёрдой верой в своё право на её изъятие: «Я мзду взял за свою работу, как израильтяне, бежавши из Египта, взяли египетские богатства!» После подобных объяснений Игнатий и иные товарищи Косого стали относиться к нему с настороженным уважением.
С какого времени Косой, как позже писал Отенский, стал «книги носить в руках и давать прочитать» и как он обучился грамоте, когда не все умели расписаться, Игнатий не упомнит, однако уже ко времени их знакомства в Косом зародился страстный учительский дар. Слава о тайном проповеднике пошумливала по Москве, пока её не заглушил на время треск первого великого пожара.
Двенадцатого апреля загорелись Гостиный и Соляной дворы. Заклинившись на выходах из рядов, горели и задыхались люди. Воры шмонали трещавшие закрома, гибли под обрушенными крышами. С Гостиного огонь кинулся на посадские и боярские дворы Китай-города. Люди не успевали выносить подголовные лари с серебром, у кого оно было. А бедные избёнки в пару горниц сносило огненными вихрями. Голодные люди оказались ещё и бездомными и голыми. Милосердием Божьим огонь не тронул государевых житниц с хлебом, но царь после пожара не разрешил давать его голодным. Через три дня дымом заволокло подворье Андроньева монастыря: горело всё Заяузье — Кожевники, Болвановье. Весь день монахи и детёныши запасали воду, ожидая, что огонь перекинется через их низкие стены. Помощи от властей не было никому, сам государь уехал в Воробьёво — оттуда, с гор, Москва выглядела дымящимся пепелищем. Там он неделю жил с царицей, ужасаясь издали.
Обозлённый народ во главе с кончанскими старостами и решёточными сторожами стал сам искать зажигальщиков. Сыскав, их били и пытали на углях. Уж сколько истинных воров и невиновных убили, «в огонь в те же пожары пометали», ведают Бог да Глинские, истинные хозяева столицы. Они свои дворы отстояли от огня.
И ныне, по прошествии тридцати лет, Игнатий затруднялся ответить, в чём же был корень бунта того огненного года — единственного бунта за всё царствование Ивана Васильевича: пожары или боярское засилье, голод или обманутые надежды московского посада, наружно выразившиеся в ссылках и казнях Шуйских? И почему всё-таки тянулись к ним посадские, до гибельного помрачения возненавидевшие Глинских, родичей царя?
Косой, смотревший на дела человеческие с той же испытующей трезвостью, что и на Божеские, однажды рассказал, ссылаясь на бывшего своего
Ясно, что Шуйские не сами торговали своими шубами и сукнами. Многообразные связи с торговыми посадами разных городов, от Шуи и Москвы до Пскова, рождали общие надежды и трудности. При всяком разборе спорных дел, при проведении через Думу новых установлений Шуйские, иногда неосознанно, показывали себя сторонниками посада. Им противостояли Глинские, выходцы из Польши, где шляхта и магнаты зажали чёрных людей в такие клещи, о коих московское дворянство только мечтало. А люди, особенно городские, утробой чуют, за кого кричать, кого оплакивать, против кого шуметь на площадях и чьи палить дома.
Возмущение в Москве, Новгороде и Пскове было сильным, но не нашло отчётливого выражения. В нём было вот именно что-то утробное. Пожар был общим несчастьем. Но в суждениях о нём чувствовалось и скрытое злорадство — «при Шуйских такого не бывало!» — и ожидание худших бед, после которых всё должно стронуться, перемениться. А после случая с колоколом Благовещенского собора и надругательством над псковичами в Островке общее озлобление достигло белого накала. Люди только и ждали случая возмутиться и пролить кровь.
Колокол Благовещенского собора, семейной церкви великих князей, упал третьего июня. Что иное, а большой колокол крепился надёжно, за ним присматривали... Двусмысленно звучат слова свидетеля: «Сё како чудно и дивли исполнено». Исполнено — Божьей волей или чьей-то ловкой рукой? Падение колокола для большинства было знамением, а для кого-то, затаившегося в дымной неразберихе, знаком готовности... Так его расценил Фёдор Косой, не веривший ни в какие чудеса.
Игнатий больше не возвращался в монастырь. С Косым было сытнее и занятнее. Они шатались по Москве, на мелких торгах посреди пожарищ затевали опасные и возбуждающие беседы. На этих торгах вырабатывалось, очищалось «рабье учение» Косого, всё подвергавшее сомнению: «Чудеса от икон ложны суть»; «Мертвецов положивши в ковчег, всем на соблазн, сами поют им каноны» (о святых мощах); «Епископы и попы — ложные учители, идольские жрецы и маньяки, имения збирают и ядят и пиют много...» И наконец: «Не подобает повиноваться властям и попам!»
Можно представить, как возбуждали погоревших москвичей подобные призывы. В Косого вселился неистовый стих пророчества, он рвался спорить со всеми, вплоть до митрополита, если бы тот снизошёл до него. Благо у Глинских руки до всех смутьянов не доходили, царь же с боярами с начала июня отсиживался в сельце Островке, к югу от Москвы.
На следующий день после падения колокола в Москву явились челобитчики из Пскова с жалобой на наместника Турунтая-Пронского. Его наглые вымогательства и казнокрадство могли сойти в иное время, да псковичи, хотя и не горели, были возбуждены не меньше москвичей. Косой обрадовался: явился случай поглядеть на государя! Игнатий подозревал, что Фёдор просто желает испытать своё убийственное красноречие в царском стане, даже перед самим царём. Затея безнадёжная, опасная, но отрываться от друга-покровителя было стыдно. Они прибились к псковичам и поволоклись в Островок.
Знать бы, где упасть... Государь, правда, был хмелен. Кто мог предполагать, что он в такое бедственное время тешит пирами юную супругу и ближних людей? Возле утоптанной плясунами и скоморохами площадки, за которой под лёгкими навесами стояли накрытые столы, Косой с Игнатием едва успели отстать от псковичей, когда псари по крику государя стали срывать с челобитчиков однорядки, летние зипуны и швырять нагих на землю. Затем шестнадцатилетний государь стал бить ногой по рёбрам и, как они позже сообщили псковскому писцу, «обливаючи вином горячим, палил волосы и бороды свечою зажигал». Горячее вино — горелка — вспыхивало жарче лампадного масла. Челобитчики были уже готовы принять мучительную смерть, хмельная государева охрана уже охватывала площадку цепью, но в это время государю сообщили о падении колокола в Благовещенском соборе.