Тоска по чужбине
Шрифт:
Игнатий на всю жизнь запомнил, как мгновенно изменилось его лицо испорченного подростка, посаженное на взрослое туловище, — от безудержной злобы мучительства к суеверному, ошеломительному страху. Падение колокола в семейном храме угрожало неведомым бедствием лично ему, царю!
Как ни обозлён был он жалобщиками с их наглым сознанием сословных прав, он весь ушёл в новое мучение как в раковину, и обожжённые люди, валявшиеся на земле, перестали занимать его. Царь убежал в избу. Больше Игнатий никогда его не видел.
То, что он позже слышал и читал о нём за рубежом, не удивляло, ибо вполне совпадало с единственным впечатлением от молодого государя...
...Утром
Во всхлипах и подвываниях Блаженного слышалась детская обида — на Бога, на царя — и ужас перед ближайшим будущим. Его вериги от каждого шевеления не звякали, а скрежетали, и пыльная ступня подогнутым пальцем бессильно царапала землю. Она казалась отдельным существом, голым и битым, пытающимся под глинистой коркой отыскать хоть запах влаги. Люди стояли в молчании, а если плакали, то украдкой, понимая, как неприлично перебивать пророческий скулёж Блаженного.
Игнатий и Косой не плакали. Фёдор о чём-то крепко размышлял.
Вечером загорелась деревянная церковь, возле которой плакал Василий.
А двадцать первого июня загудел самый большой московский пожар — решающий...
Разобраться в дальнейших событиях, определивших и его, Игнатия, судьбу, помог всё тот же бестрепетный Косой. «Не подобает верить в чудеса» — заповедь эта не только освобождала его от веры в древние чудеса, но заставляла искать простые объяснения новым.
Бабку государя Анну Глинскую обвинили в волхвовании: «Вымала-де сердца человеческие, да клала в воду, да тою водою, ездячи по Москве, кропила, и оттого Москва выгорела». Фёдор обратил внимание на то, что слух о волхвовании Анны исходит от людей, близких к боярину Фёдору Скопину-Шуйскому.
— Не вем, какая у посадских надежда на Шуйских, но она есть, — утверждал Фёдор. — И Шуйские это помнят и тоже на что-то надеются. Зря — государь им смуты не простит.
— Смуты покуда нет, — возражал Игнатий.
— Её готовят. Слыхал новую байку — будто княгиня Анна сорокой по Москве летала и поджигала! Кто эту дурь выдумывает, понимает: посадским всё едино, за что уцепиться. А пожар, гляди, к Кремлю подбирается.
На следующий день кремлёвские стены уже «огонь полизал», а храмы и палаты запылали. Стены были двойными, с тяжкими плоскокрышими башнями, со рвом, подъёмными мостами и предмостным укреплением у Спасских ворот. На то, чтобы выбраться на площадь, требовалось время. Спасаясь от огня, престарелый митрополит Макарий опалил глаза, в ворота его уже не успевали провести, спускали на верёвке со стены, верёвки оборвались... Рассказывали, что слуги, спасшие его, погибли. Сгорели и хлебные житницы, зря государь в апреле поскупился. Зато хоромы Глинских снова остались целы!
Царь, укоряемый суровым наставником Сильвестром, вернулся из Островка в Москву. Тогда впервые он остановился на Арбате, в Кремле было опасно. Не с той ли поры ему запало, что Арбат — убежище? На пепелищах чёрных слобод собирались люди и кричали, что время посчитаться с Глинскими. Их ненавидели за всё, чем было отмечено начало царствования, и не во всём они были виноваты; но одного им не могли простить — запрещения избирать в губные старосты чёрных людей.
То, что грубоязычные посадские выражали неотчётливо, в церквах
Во дни великого пожара проповеди его приобрели какую-то лихорадочную образность. Чьи сердца, вопрошал он, вымачивала в воде княгиня Анна, чтобы зажечь Москву? Да ваши же сердца! Сколько же в вас, посадских людях, потаённого огня! Зачем ему пропадать? Раздуем свой пожар, пусть в нём погибнут враги! В отблесках медных и серебряных окладов, под всевидящим оком Спаса и всепрощающим взором Богородицы восторженность и решимость метались по толпе, как огонь по московским улицам. Чем больше люди теряли в том огне, тем внятней были им проповеди протопопа Фёдора. А странно иногда подбираются имена: Фёдору Скопину-Шуйскому — «шубнику» и протопопу Фёдору Бармину вторили, распаляя чёрных людей, ещё двое — боярин Фёдоров и дворянин Фёдор Нагой.
Они ездили с двумя-тремя вооружёнными холопами по обгоревшим улицам, то заполнявшимся неведомо откуда сбегавшейся толпой, то вымиравшим. Между стенами Кремля и Китай-города лежал чёрный пустырь. «Древа не осталось», — рассказывает очевидец. Лишь пепел воздымался из-под некованых копыт и холёные мерины брезгливо ставили ноги в чёрные наслоения, перемешанные с посудными черепками. «Что дальше станется?» — спрашивали погорельцы у сильных людей, особенно у князя-шубника. Покачивая островерхой летней шапкой из ногайского войлока, отделанной хвостами, тот отвечал спокойно и вразумительно: «Покуда Глинские у государя в приближении, помощи не ждите. Глинские не дозволяют дать вам льготу для восстановления домов, вы их жадный норов знаете». Посадские верили ему: история последних десятилетий показывала им, что с каждым годом зло власти становится сильнее.
Зло надо было сокрушить... Тем более что люди чувствовали своё горестное сплочение, а значит — силу и безнаказанность. Огонь не только сожрал всё дерево, он развалил кремлёвские ворота, в неохраняемую крепость теперь в любое время проходили все, кого воротные сторожа раньше и близко не подпускали к Спасской башне. Но странно: возмущение, готовое, казалось, перехлестнуться через край, всё кипело и вываривалось в каком-то чёрном котелке и кто-то его помешивал, придерживал. Даже ворье, уже наметившее к ограблению палаты Глинских, таилось на пустырях и пепелищах.
Всё это время Глинских в городе не было. Не для того ли и родилась байка о княгине-сороке, чтобы объяснить, как она могла, сидя во Ржеве, поджечь столицу. Но двадцать третьего июня люди Скопина-Шуйского и служки Благовещенского собора разнесли весть, что Юрий Глинский — на Соборной площади в Кремле1 Идёт молиться.
О том, что весть была намеренно и быстро разнесена, свидетельствует внезапность, с которой Глинского взяли в оборот. Едва услышав небылицы, распространившиеся о матери, он сообразил, что ему не в церковь надо, а на коня да в поле... Но изо всех кремлёвских ворот и закоулков, из-за великокняжеских конюшен и митрополичьих палат сбежались люди. Единственное желание было выжжено на их исхудалых лицах.