Тоска по чужбине
Шрифт:
Даже посадский нет-нет да и заглянет в чужой огород, схлестнётся с соперниками на торговых путях. Крестьянину же ничего не нужно, абы работать не мешали. Стало быть, государь, готовый построить вечный мир, станет и для крестьян, и для всего народа первым благодетелем.
Какая простая, облегчающая мысль... Как же Неупокой пытался уклониться от благого дела?
В каком-то светлом забытьи он не заметил, как игумен Сильвестр поднялся для благодарственной молитвы: «Исполни нас духа святого, да обрящемся перед тобою благоугодни и непостыдни...» До самой кельи Арсений повторял последние слова, открывая в них всё более глубокий смысл.
2
Тридцатого
Но государь беседовал с Еразмом о духовном. Тема — бессмертие души, её зависимость от тела — обоих, похоже, занимала одинаково. Еразм, переваливший на седьмой десяток, и сорокапятилетний Иван Васильевич с одинаковым знобящим любопытством заглядывали по ту сторону бытия.
Что подразумевал Еразм, спрашивал государь, когда писал в последнем сочинении против еретиков: «Ум, и слово, и душа расходительны. Когда бы не заключены были, как в ковчеге, в телесном сосуде, расстались бы ум со словом и с душою и ветер развеял бы их. Если изыдут ум, слово и душа из телесного сосуда, то не имеют самовластия, но в Божьей власти есть»?
Иван Васильевич любил блеснуть перед боярами головоломной постановкой вечных вопросов, показать начитанность и память. Казалось, что может быть понятнее: душа, божественная искра, заключённая в теле, покидает его как единая субстанция и пускается в странствие в ожидании суда. Но Еразм пишет: «Человеческое существо божественной силы не имеет», всё духовное в нём «расходительно», то есть не едино и подлежит рассеянию. О каком же единстве души после смерти можно говорить? Или душа не то, что мы отождествляем с нашим сознанием и памятью, а нечто бессознательное, воспринимающее внешний мир лишь через тело? А как же ад и рай?
Не заразился ли Еразм высокоумием от тех еретиков, с которыми вступил в борьбу?
Арсений слушал их несколько нарочитый, рассчитанный на посторонних разговор и вспоминал, как сам мучился подобными вопросами. Потом он убедил себя, что все наши догадки о запредельном не больше чем игра воображения. Если принять, что Бог непостижим, как же дерзаем мы гадать о главной тайне смерти, нерасторжимо и странно слитой с природой Бога? Чем тщетно устремляться в недоступное, не лучше ли разобрать свои завалы на земле, покуда наши души самовластны?
Афанасий Фёдорович был, видимо, того же мнения. Он посоветовал Неупокою по окончании беседы пригласить старца на отдых в свою келью.
Еразм радовался беседе не меньше государя: внимания и чести за последние годы немного выпало ему. Лишь оказавшись наедине с Неупокоем, он позволил себе одно пренебрежительное замечание, оборванное, едва в келью явился Афанасий Фёдорович.
Старец быстро уяснил, чего хочет от него увёртливый и хитророжий ближний боярин.
— Верно, захаживают ко мне паломнички из-за бугра. Спорим по малости. Троицу они отвергают по недомыслию, не замечая, что в мире всё троично: свет, сумрак, тьма; небо, воздух, земля; ветер, гром, молния. Иные говорят — четыре-де страны у света, четыре угла у клети. Стороны света суть полночь, полдень и зенит. А избы человек строит четвероугольные по дурости, ибо даже скаврада на трёх подставах держится.
— Что говорят о Феодосии Косом? — притушил старческую болтовню Нагой. — Верно ли, что социниане в Литве большую силу
— Все недовольные на ересь, яко на мёд, кидаются. Соблазн в италианской жидовствующей ереси тот, что возглашает самовластие, сиречь свободу всякому человеку мыслить и жить по-своему, без догматов. Косой, расстрига, попал, аки лис в курятник, только перья летят от православных. — Неисправимый сочинитель и искусник словесного плетения, Еразм с минуту полюбовался нечаянным образом. — Ну и мира, конечно, хотят чёрные люди, им война — разорение, а шляхте — возвышение.
— Скоро ли ждёшь гостей?
Еразм помолчал, пронизывая Нагого старчески откровенным и зорким взглядом.
— Мне, сыне, келью свою в вертеп лазуческий превращать негоже. Да и битый я уже, не верю никому. Возьмут в моём дому прохожего человека, на меня хула... А человек, которого жду, не простой.
— Сводил бы он Арсения в Литву с мирным словом.
— Арсению я верю. Но надобно, чтобы тот человек поверил, что не шпега ведёт, а миротворца. Как вы из Пскова на Москву уйдёте, он сам Арсения найдёт, а моё дело сторона.
— До чего крепок! — одобрил Нагой Еразма, когда тот, опираясь на посох, один пошёл к Никольским воротам по круто восходящему Кровавому пути. — И самовластен... Ежели он тебя одобрит литовскому гостю, иди не опасаясь.
Вечером они попрощались: Нагой уезжал во Псков «сторожей дозирать» перед приездом государя.
— За службу твою, Арсений, я тебе денег и имений не обещаю — что они тебе, калугеру, отрёкшемуся благ земных?
Неупокой ответно улыбнулся:
— Да, иноческий чин совлечь и ты с меня не в силах, государь. Но за одну весть я бы во всякой молитве поминал тебя. Ты, верно, помнишь семейство Венедикта Борисовича Колычева, погибшее... сам ведаешь как. Были у него дети — Филипка да Ксюша. Филипка жив, я знаю. Может, и Ксюша где горе мыкает. Сведать бы да помочь.
— Узнаю, что смогу.
Обещание Нагого весило много. Неупокой поклонился и перекрестил его.
После отъезда государя у монастырских посельских старцев началась обычная осенняя страда. Пришёл Покров, время расчётов и сбора податей, завершение денежного года, на месяц отстававшего от календарного. Старец-казначей, позволявший себе опасные шутки, объяснял, что после сотворения мира — первого сентября — Господу пришлось ещё расплачиваться с ангелами-строителями, по каковой причине и нам приходится расчётный срок затягивать до октября. Арсений много ходил по деревням Пачковки, присматривая не только старожильцев деревни Нави, но и новоприходцев. Вновь, как и год назад, дивился необъяснимому стремлению старца Трифона ослаблять самые крепкие крестьянские дворы и не давать разоряться беднейшим, к хозяйству явно не способным. Особенно давил посельский старец Лапу Иванова. Вакору пока не трогал.
Конечно, Трифон отвечал перед соборными старцами не столько за благополучие крестьян, сколько за их число. Последнее его недоразумение с Лапой случилось из-за сыновей: младшие Ивановы входили в возраст, когда могли жениться и отделяться от отца. Трифон настаивал, чтобы ребят женили. Отцы — и Лапа и Прощелыка — не желали расстаться с работниками, да и оброки с меньшего числа дворов, или «дымов», были заметно меньше. Лапа предпочитал взять у обители ещё земли «на посилье». Если бы Трифон разрешил, у Ивановых собралось бы поле, соизмеримое с малым помещичьим наделом... Но Трифон ни земли не давал, ни леса, чтобы пристроить к Лапиной избе клеть для женатого сына. Ходатайство Арсения успеха не имело. Когда же Трифон узнал, что игумен отпускает Неупокоя на богомолье в Киев (так было сказано соборным старцам), он вовсе перестал советоваться с ним: ты-де отрезанный ломоть!