Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы
Шрифт:
Прабабка и в восемьдесят лет, почти слепая, седая, писала такие же наполненные молодой страстью строки: арабская вязь послушно ложилась на бумагу, напоминая ветвящиеся в пространстве причудливые заросли.
Тетрадь со стихами прабабки долго хранилась в семейном архиве, но внезапно исчезла, растворилась в небытии, и остался только клочок бумаги, запечатлевший мучительную мольбу: «Не оставляй меня во мраке…»
«Не оставляй меня во мраке…»-поет женщина, плавно перебирая гитарные струны, и это-не просьба, а заклинание, идущее из прошлого; отверзаются уста-голос поющей крепнет, звучит на восточный лад, привычная гармония
«Не оставляй меня во мраке…» — единственная строка, доставшаяся женщине с гитарой от неистовой прабабки; строка, прошивающая прошлое и настоящее, мистику и реальность, как реальны зевающие пассажиры в утреннем автобусе: разбрасывает прохладу кондиционер, ворчит двигатель, и голоса, изредка прорывающиеся сквозь шумовой фон, нереально приглушены, отчего-то ассоциируются с легким шорохом листьев; идешь, бывало, по старому осеннему парку, тишина вокруг, никого, и только шипящее шуршание листьев, внезапно ложащихся под ноги, просачивается сквозь оглушенное тишиной сознание…
Сиреневый лепет на фоне серого неба
…Мутные электронные часы, вбитые над массивными, ведущими на перрон дверями, показывали 5.10 утра. До прибытия поезда оставалось десять минут, и я решил оглядеться вокруг.
В нос ударил резкий привычный запах зала ожидания; на грязных выщербленных скамейках полулежали, полусидели полулюди-полумифические существа, закутанные в ватные коконы одежды. Они сидели и молчали, и это странное молчание образовывало какие-то пустоты во времени; эта тишина убирала ориентацию в пространстве; казалось, что тишина закладывает, забивает уши, скрадывает движения, расслабляет, топит. И только цокающие шаги цветастого омоновца, изредка раздававшиеся в гулкой пустоте, заставляли скинуть внезапно наваливающуюся вялость и усилием воли обратить свой взор на электронный циферблат.
С высокого потолка стремительно падала вниз головой тусклая одинокая лампочка, раскидывая по сторонам противный цвет рыбьего жира.
В небольшом зальчике, расположенном справа от зала ожидания, лихая буфетчица ловкими замедленными движениями наливала сок в пластмассовый стаканчик молодому человеку, сверкавшему своими двумя металлическими зубами. Одетый в кожаную куртку, он напоминал чекиста двадцатых годов, готовящемуся к очередной облаве на мешочников и спекулянтов.
Впрочем, черт его знает, какое именно время царило в этом зале ожидания, пропитанным насквозь дурными запахами всех советских времен и народов, — время остановилось здесь, за-дохлось, законсервировалось, заплыло пыльным жиром, законопатило щели и окна, и если бы не электронные часы, вбитые под самым потолком, можно было бы вполне ощутить себя в двадцатых годах и ждать, когда «комиссары в пыльных шлемах склонятся молча» над тобой, ожесточенно поигрывая вороненой сталью штыка.
— В пять дев-вят-тнадцать ждет-те-то? — запинаясь, торопливо спросил
Я кивнул.
Человек удовлетворенно улыбнулся, степенно вернулся на свою скамейку, аккуратно придерживая авоськи, и застыл, как восковая кукла из музея ненормальной мадам Тюссо.
Толкнув массивные двери, я вышел на перрон.
Мелкий дождь швырнул мне в лицо ворох серебряных брызг; вслед за мной вышла, защищаясь от мороси, молодая пара с ребенком.
Чуть поодаль, качаясь, как испорченные маятники, маячило еще несколько одиноких фигур.
Тоскливо завыл, завился длинной веревочкой приветный предупреждающий гудок, а затем, приближаясь, злобно засверкали волчьи глаза электровоза, тащившего за собой нескладный дребезжащий состав.
Заскрипели, заохали тормозные колодки, зашептали, заворчали вагонные рессоры; сонные проводники натужно заворочали дверьми, смачно предупреждая пассажиров, что поезд стоит всего пять минут и следует поторапливаться.
…Признаться, я очень боялся, что не увижу ее, пропущу, но опасения были напрасны — на платформу спустилось всего лишь несколько человек.
Я увидел, как она вышла из последнего вагона с небольшой сумкой в руках, в изящном, но, как мне показалось, не по сезону легком длинном пальто. Мы не виделись с той нашей памятной встречи месяца три, и я с удивлением отметил ее новую прическу, изящные серебряные сережки, которые достались ей от матери и которые она надевает очень и очень редко; по ее словам, только тогда, когда на душе царит восторг, а в глаза целует сладостное предчувствие любви.
И вдруг мне показалось, что я снимаюсь в мистически-предначертанном кино: смятенные краски ночи, серебристый дождь, старый вокзал с сиреневыми окнами, перистый перрон, по которому мужчина в образе меня направляется к женщине, грациозно ступившей на платформу.
Мужчина подошел к женщине, с удивлением отметил ее новую прическу, изящные серебряные сережки, взял у нее сумку.
Все тот же мужчина пытливо посмотрел в глаза женщине, обнял ее и поцеловал, спросил, губами касаясь щеки:
— Тебе не холодно?
— Пойдем, пойдем, — едва отстранясь, ласково сказала она, — дождь идет, а ты без зонтика, промокнешь, пойдем, пойдем скорей, здесь так зябко, я опять хочу куда-нибудь в тепло.
«Как странно, — думал я, садясь в такси, — как странно, я все время вижу себя со стороны, будто это и не я еду в гостиницу, а кто-то вместо меня, и кто-то вместо меня обнимает эту женщину и говорит ей какие-то слова, и слова строятся в ряд, словно солдаты в серых шинелях, невыразительные, как сама жизнь…»
Такси помчалось пустынными, червлеными проспектами, не обращая внимания на растерянно мигавшие светофоры, и буквально через двадцать минут мы уже были в гостинице. Зевающий от почтения швейцар распахнул входную дверь, и в прозрачной тишине серебристый лифт поглотил нас и поплыл восковой бусинкой вверх.
Дежурная по этажу, оставив свой боевой пост, мирно посапывала на диване, укрывшись толстым пледом; хорошо, что, отправляясь на вокзал, я предусмотрительно не сдал ей ключ от номера и таким образом лихо избежал ненужных вопросов.