Тот самый яр...Роман
Шрифт:
В весёлом соснячке на беломошнике тесную свадебку справили. Блажили в любовном экстазе, будто их медведь задирал накануне воздвиженья.
Поменяв хлев на хлев, Соломонида не растерялась, не опозорила бабью приспособленную силу. Мычит под нос песенки, благодарственно на кузнеца смотрит.
Хозяйский двор можно оставить Соломониде на день и на год. В работе лютая. Смолёвые жилы не порвёшь. Делает всё неторопко, основательно, надёжно.
Отправляя мужа в Колпашино, сказала:
— Живи у сына, сколько карман позволит.
— Не тратчик на хмелёжника.
— Поласковее с ним, понежнее.
Бессилен отец отговорить Тимура от вина и девок. Эту недогнутую подковину не ухватить клещами, не положить на звонкую наковальню. По ранней молодости пробовал кулаком вразумлять, плеть в помощницы призывал. Терпел Тимурка кругленький годок. Ухватил у ворот кусучую кожаную змеину, на руку намотал. Дёрнул — кнутовище из сильной пятерки вырвал. Уловил отец в глазах неуступчивого чада звериный зырк, поостерёгся продолжать расправу.
Считает кузнец: сердобольная Соломонида разбаловала любимчика… поласковее с ним, понежнее… Разнежила, рассолодила парня. Горой на защиту встает — не подступись.
Связать, увезти в деревню силком, кляп в рот. Так он все верёвки в дороге измахрит, затычку сжуёт. Боится нарымец колхоза, комендатуры: два пружинных капкана поставлены. Не клацнули бы их нержавые пружины, не раздробили свободу.
Чертовщинят наглые власти, дыхнуть не дают. Снуют по дворам речистые уговорщики, клонят труд на общую пашню. В один навозный двор скотину гуртят. Со всех сторон обкатывал Никодим Селивёрстов главную тему: вот придёт конец войне гражданской-двухцветной — миром пахнёт, свободой, спокоем. Нарубились беляки с красняками. Вся Рассеюшка в шрамах, крови. Попробовали сибиряки в двадцать первом годе топорами да пиками отмахаться. Восстали супротив антихриста — силушки не те. Разметали ишимских, сургутских, тобольских, иных супротивников. Повстанцев в болотах топили. На верёвочных вожжах вешали. Раскачав, швыряли на зубья распластанных борон. Бурлила благородная злоба людская, выплёскивалась погромами, разбойной расправой. Междоусобицу в ранг классовой бойни возвели. Людишки сивые чего добились? Из батраков в батраки переползли. Закулачили тех, чьи пупы от трудов трещали, хоть заклёпками их скрепляй во спасение живота своего…
Перетирает Никодим — бывший пехотец ротный — в чугунной голове камешки дум. Вздохнёт — грудь кузнечными мехами заходит. Всяко подступается к большевицкому лиху. По всем статьям голимый обман выходит. Опять обошли бесправных мужиков ублюдочные царьки жизни. Понатыкали комендатур даже там, где рассыпали хвойный дух смолокуренные заводишки. За самокрутками под комариный писк крутыми словами костерит мужичьё неправые порядки. Мать-перемать судьбу не перешибёт, но исхлестать может. Надо душу из черноты бытия вывести, расцветить тягучими жалобами.
Рассекла доля отца и отпрыска. Бурлит заварушное времечко, на водобое не остановится. В кузнице помощник нужен. Кого со стороны возьмёшь? Тимур смешками отделывается: «У меня от дикой пляски молота, от жары штырь в штанах окалиной покрывается…»
Вот так: ковал-ковал Никодим подковы, на счастье ни одна поделка не сгодилась. Много конниц в сталь
— Тимурка, Богом прошу: заканчивай скорее сивушную канитель. Не зли по ночам зазывными звуками нарымских трудовиков… Напластаются за день, в сон войдут, а ты чертоломишь басами… А ссыльникам каково? Свободу у них отняли, ты тишину из ночи вырываешь.
— Стареешь, батя. Сам молодость вспоминал. Пошупки. Вечёрки. Не менее меня куролесил. Оглобли через колено ломал. Подолы девкам заголял. Столбы воротные расшатывал.
— Дураком был. Силушка пёрла, из тела выламывалась.
— Дай и мне надурачиться.
Вот так обычно заканчивалась пустая перекатка слов. Никодим сознавал: не силён в семейной переговорщине. Не находил в убеждениях той силы власти, какую имел над металлом. Вроде способен раскалить в голове словечки. Дойдёт до ковки — не поддаются — окалина сыплется.
Вернулся в деревню мрачнее предзимней тучи. Соломонида подступилась с расспросами. Отмахнулся, как от осы.
— Из артели три раза приходили… работ кузнечных накопилось.
Молчит единоличник, пудовые кулаки опустил. Для какого взвешивания ошрамленные пудовики? Личное хозяйство всегда перетянет. Сгоношили наскоро косопузый колхозишко. Пусть выкручиваются, новую кузню строят.
Не поев, в порабощенном состоянии духа, отправился в чёрную колокольню. Наковальня-колокол стосковалась, укорно посмотрела на звонаря.
— Не пяль шары, не пяль… всё бы гремела на весь белый свет, петухов заглушала.
Сейчас Никодим Селивёрстов чувствовал себя рассечённым надвое острой косой. Умел отбивать и затачивать литовочки до бритвенной пригодности. Лупани с сабельной силой — головушку с плеч ссечёшь.
Навязанная артельщина висела над тяжёлой головой такой отточенной размахайной сталью. Кузнец ощущал её блеск и разгневанную нависшую мощь.
Неожиданно явился рассыльный — тонкогубый, красноухий малый. Рот настежь, кривая оскальная улыбка на немытой рожице.
— Никодым, дык тебя в конторь зовут.
Оглядел широким раскидом хитреньких глаз кузню, попытался гайку стырить.
— Положи на место, она без резьбы.
— Дык на грузло пойдёт, — невозмутимо отчеканил парнишонок, ковыряя грязным пальнем в приплюснутой ноздре.
Деревенского полудурка наградили прилипчивой кличкой Оскал. Щерился часто, выставляя напоказ кривые зубёнки.
— Дык, пойдёшь в конторь?
— Не успели колхоз сгоношить — конторой обзавелись, — отворчался Никодим. — Скажи преду — придёт, мол, кузнец вечером. Сейчас работой завален.
Второй раз послали за упрямцем. Рассыльный принёс записку, нацарапанную на берёсте химическим карандашом. После того, как недоумок высморкался в серую бумажную записку, ему стали царапать артельные писульки на клочках берёсты. Попробовал Оскал выжать мокреть из носа — ноздрю расцарапал.
Прочитал насупленный кузнец ультимат — берестинку в огонь швырнул. Обрадованный горн за два жевка слопал белую пищу.