Трактат об умении жить для молодых поколений (Революция повседневной жизни)
Шрифт:
Это неравный конфликт. Слова служат власти лучше, чем их используют люди; они служат ей вернее, чем большая часть людей, тщательнее, чем прочие виды посредничества (пространство, время, техника…). Вся трансцендентность проистекает из языка, разрабатывается в системе жестов и символов (слова, танец, ритуал, музыка, скульптура, строительство…). В тот момент, когда подвешенное, незавершённое действие, стремится к продлению в той форме, которой она стремится рано или поздно достичь, к реализации, — так же как генератор трансформирует свою механическую энергию в электроэнергию, передаваемую на расстояние километров, чтобы ещё один мотор превратил её там опять в механическую энергию — язык захватывает реальную жизнь, сковывает её, опустошает
И тем не менее, люди всё ещё пользуются словами и жестами в попытке усовершенствовать свои разорванные действия. И потому что они это делают, существует поэтический язык; язык реальной жизни, который, по моему, смешивается с радикальной теорией, с теорией завладевающей массами, становящейся материальной силой. Даже интегрированная и направленная против своей изначальной цели, поэзия рано или поздно добивается своего. «Пролетарии всех стран…», девиз, из которого вышло сталинистское государство однажды реализует общество без классов. Ни один поэтический жест никогда не приручается идеологией полностью.
Язык отклоняющий радикальные, созидательные действия, человеческие действия par excellence от их реализации становится антипоэзией, определяя лингвистическую функцию власти, её информационной науки. Эта информация является моделью фальшифого общения, общения между неистинным, неживым. Мне кажется хорошо установившимся следующий принцип: как только язык перестаёт подчиняться воле к реализации, он фальсифицирует общение; он не передаёт больше ничего кроме фальшивого обещания истины которая зовётся ложью. Но эта ложь является истиной о том, что разрушает меня, портит меня, подчиняет меня. Жесты являются также крайним пределом, от которого расходятся антагонистичные перспективы, которые делят мир и конструируют его: перспектива власти и перспектива воли к жизни. Каждое слово, каждая идея, каждый символ становится фишкой двойного значения. Некоторые из них, такие как слово «отечество» или униформа жандарма, чаще всего служат власти; но, чтобы не ошибаться, при столкновении соперничающих идеологий или их простом износе из наихудшего торгаша может получиться хороший анархист (я здесь думаю о красивом названии, выбранном Беллегаригом для своей газеты: Анархия, журнал Порядка).
Для господствующей семиологической системы, — т. е. для системы господствующих каст, — есть лишь торгашеские знаки и король, как говорит Шалтай—Балтай, платит вдвойне за те слова, которые он сам использует. Но в глубине души, нет торгаша, который не мечтал бы однажды убить короля. Будучи приговорёнными ко лжи, нам нужно научиться разбавлять её едкой правдой. Агитатор не действует иначе; он придаёт своим словам и жестам вес живой реальности, превешивающий всё остальное. Так он подрывает.
В общем и целом, борьба за язык — это борьба за свободу жить. За обращение перспективы вспять. В этой борьбе друг другу противостоят метафизические факты и реальность фактов; я хочу сказать: факты, понятые в статичной манере в системе интерпретации мира и факты понятые в их становлении, в практике, трансформирующей их.
Власть нельзя свергнуть так же как и правительство. Объединённый фронт против власти, покрывает весь диапазон повседневной жизни и вовлекает подавляющее большинство людей. Уметь жить, означает уметь не уступать ни пяди в борьбе против самоотречения. Чтобы никто не недооценивал способности власти напичкивать своих рабов словами до такой степени, что они становятся рабами её слов.
Каким оружием мы располагаем для того, чтобы гарантировать свою свободу? Мы можем назвать три вида:
1. Информация исправленная в смысле поэзии: расшифровка
2. Открытый диалог, язык диалектики; слова, и все формы не—зрелищной дискуссии.
3. То, что Якоб Бёме назвал «чувственным языком» [7] «потому что это ясное зеркало чувств». И автор Пути к Богу уточняет: «В чувственном языке говорят все духи, у них нет потребности в другом языке, потому что это язык природы». Если вспомнить о том, что я назвал отдыхом природы, язык о котором говорит Бёме ясно проявляется как язык спонтанности, «действия», индивидуальной и коллективной поэзии; язык расположенный на оси проекта реализации, выводящий реальную жизнь из «пещер истории». С этим же связано то, что Поль Брусс и Равашоль понимали как «пропаганду делом».
7
sensualische Sprache
Существует молчаливое общение. Оно хорошо известно влюблённым. На этом этапе, как кажется, язык утрачивает своё значение основного посредника, мысль перестаёт отвлекать (в смысле увода нас от самих себя), слова и жесты представляются излишеством, люксом, избытком. Вспомним всю эту аффектацию, с её барочными слезами и ласками, которая представляется настолько смешной тем, кто не находится под воздействием дурмана влюблённости. Но кроме того, именно это прямое общение имел в виду Леготье, который в ответ на вопрос судьи о том, скольких анархистских сотоварищей он знал в Париже, ответил: «анархистам необязательно знать друг друга для того, чтобы думать одно и то же». Для радикальных групп способных достичь наивысшей теоретической и живой последовательности, слова иногда получают привилегию играть и заниматься любовью. Тождество эротики и общения.
Здесь я открываю скобки. Часто отмечают, что история движется вспять; проблема языка становится поверхностной, язык—игра доказывает это ещё раз. Течение барокко перелистывает всю историю мысли, играет словами и жестами с подрывным намерением нарушить семиологический порядок и Порядок вообще. Серия покушений на язык, которую открыл Жан—Пьер Бриссе и продолжили орды иконоборцев, достигла своего апогея в дадаистском взрыве. Воля к избавлению от жестов, мысли, слов, впервые совпала в 1916–м с реальным кризисом общения. Ликвидация языка, которая так часто предпринималась на уровне чистой мысли наконец—то смогла реализоваться исторически.
В эпоху, которая всё ещё сохраняла свою трансцендентальную веру в язык и в Бога, господина всей трансцендентности, сомнения относительно жестов могли привести лишь к террористической деятельности. С того момента, как кризис человеческих отношений разорвал в клочья унитарную сеть мифического общения, атака на язык перешла на революционный шаг. Очень хотелось бы сказать, в манере Гегеля, что разложение языка выбрало движение Дада для того, чтобы открыться сознанию людей. При унитарном режиме, та же самая воля к игре с жестами осталась без отклика, в определённом смысле преданная историей. Выставляя на свет фальсифицированное общение, движение Дада вышло на стадию преодоления языка, поиска поэзии. Язык мифа и язык зрелища сегодня уступают дорогу реальности, заключенной под ними: языку фактов. Этот язык, содержащий в себе критику всех способов выражения, несёт в себе свою самокритику. Бедные недо—дадаисты! Не уразумев того, что Дадаизм обязательно подразумевал это преодоление, они продолжали нудно повторять, что наши диалоги — это диалоги глухих. А это равнозначно роли жирного червя в спектакле культурного разложения.