Транскрипт
Шрифт:
Когда ищешь корову, то все корова, он беспомощно вышел к машине – собираясь задать ей сена? Ведь его никуда не звали, нигде не ждали, хоть садись и разруливай по проселочным дорогам, хохоча на виражах, как невостребованные обществом подростки. Посреди дороги стоял человек и шевелил губами. Завидев Муравлеева, он с отчаянием произнес:
– Что же это такое?! «Удалить!» Он не скот, он мой друг. Я что от него, яйца продавал?
– Простите? – переспросил Муравлеев.
– Петух! – со страданием в голосе пояснил тот. – Пришли и сказали: в черте города разведение скота и домашней птицы запрещается, петуха долой! И кому он помешал? Ведь чтоб они приехали, это надо, чтоб какая-то скотина нажаловалась! Из соседей!
И он подозрительно глянул на Муравлеева.
– Я не стучал! – отказался Муравлеев, залившись краской. – Он пел вовремя и по делу, мне даже нравилось. И, потом, я не вижу здесь ни одной черты города.Он повернулся во двор, но, хотя никого не выдал, не заложил, не вспомнил, взбираясь по ступенькам, чувствовал себя так, будто украл, сварил и съел чужого петуха.
Но
Все это было ему чуждо и невыразимо скучно, да и она, наверно, писала поэму давно, львиную долю составляли глаголы когнитивного восприятия: почувствовала, подумала, поняла, осознала, сообразила, на минуту казалось что, и в голову приходило. Вот это «почему-то пришло в голову», он всегда знал, что это загадка, ребус, без приглашения в голову не приходят, но чем больше гадал, тем сильней убеждался, что матильдины «почему-то» расставляются без задней мысли. Почему-то она решила считать поэму законченной именно сейчас, хотя всю предыдущую жизнь не могла угнаться за ней. Текст, протекавший в реальном времени, устаревал как только случалось что-то следующее. Что еще в прошлом году звучало величественно и строго, на глазах становилось нервно и зло, да и просто… плохо. И она отчаивалась потихоньку, так и не узнав никогда, что человек, забраковавший вчерашний свой труд, просто вырос за ночь, и то, что поэма ее, наконец, устроила (перечитывала и кивала: «Как это верно!») было концом не только поэмы. Муравлеев размял все затекшие члены и подумал, что боги превращают в деревья людей не в отместку, а на зиму. Что бы при случае он ей сказал? Ну, конечно б, пошел на попятный: все в целом нормально… только «он» у тебя… не мужик. Он хоть раз бы… ну, скажем, побрился. (Муравлеев полистал). Вот здесь, где «ветер дул непрерывно», вполне мог бы он и побриться. А «я» оставить два раза – в начале, прося снисхожденья богов на сей труд, каторжный и ничтожный, и в конце, извиняясь за ненамеренное – или уж, во всяком случае, незлое – совпадение фамилий, городов, черт лица и номеров паспорта.
Шел дождь, Муравлеев тоскливо смотрел из окна своей скворешни на темную массу мульчи и гравия, проплешивевшую шубу бывшей травы, густую щетку пустого кустарника, и только масляное пятно асфальта, сияющее в проеме кустов под светом соседского фонаря, служило единственным напоминанием об обетованной – одетой в бетон – земле, похоронившей какие-то корешки и корни. Каждый раз, когда мимо проезжала машина, приближающийся и удаляющийся шелест шин по лужам мучительно бередил в нем воспоминание, как он засыпал на первом этаже очень старого дома в точно такой же тьме, под такой же шелест. Отблеск фар в мокром асфальте напоминал гигантские дутые леденцы, их варили и продавали цыганки, а дома из гигиенических соображений запрещали покупать и есть. Он не собирался их есть, он хотел смотреть через них, они были как витражи. Через них можно было смотреть даже теперь, и он смотрел, грезя о каком-нибудь безумстве: широко переступая через лужи, явиться к Роме с охапкой леденцов. Выкарабкавшийся из мышиного подполья Дроссельмейер… И действительно, с усмешкой вспомнил Муравлеев, не сегодня-вчера Рождество, только Рома, кажется, уже отбыл.
Однажды он проснулся за столом, погасил лампу и увидел пронзительный лимонный свет у себя на руках и бумагах. Он поднял глаза. Поганый маленький двор, тачка-клумба, раздавленная лестница – ничего этого больше не было. Везде лежал снег. Он поднял раму, съел немного снега, подумал, и в голове у него зазвучало. В песни первой не было ничего. Только люди и их когнитивное восприятие. Они думали, осознавали, и в голову им приходило. Пустовато и мрачно, однако чуть позже одни стали ходить на чреве своем, другие стонать и гнуться от ветра, став мыслящим тростником, замелькали отдельные птицы – шагнул из окна и не умер, так с тех пор и пытается выйти из тела, но усилий хватает лишь перемещаться в пространстве, так глагол когнитивного восприятия, превратившись в нормальный, движенья и действия, выходит из черепной коробки и движется, действует. Зародилась и флора, и фауна, и интерьеры, мускулистый, спортивного вида кактус с бритым затылком, лампы в гостиницах, после трудного дня никак не желающие потухать (при каждом нажатии кнопки они вспыхивают только ярче в соперничестве двух воль, их рвения к службе и твоей тяги к сумеркам частной жизни), l’ombre des jeunes filles en fleur, вот во что играют на заседаниях жалюзи, отчего и экран, и бумаги, и руки, и стекла очков идут полосами света и тени, официанты, лифтеры, металлоискатели в аэропорту – может, и у них в жизни было иное предназначение, чем не дать мне покурить?
Песнь вторая, глаголы, обретшие руки и ноги, отправились строить – башню, писала
Страшись опознать сменившего облик, писала, похоже, Матильда. Олимпийцы наивны, жестоки, как дети, считают, что стоит надеть мамины туфли и вымазать губы ее же помадой, как все будут думать, что перед ними ужасно… совершеннолетний. Страшись испортить им хэловин! Месть их бывает ужасна. Заглянет к тебе нищий странник с твоим же лицом, омой ему ноги и дальше сиди себе типа все нормально. Разоблачи такое инкогнитце, и ты пропал!.. Да, подумал Муравлеев, отвлекшись, поэма не так глупа, как кажется – ведь вот и в жизни так же: никогда никому нельзя показывать, что ты его знаешь. Что ты с ним тысячу раз знакомился. Что ты с ним жизнь прожил. А надо – чинно подать руку и выслушать, под каким именем он хочет быть здесь и сейчас. И ни намеком – иначе страшно оскорбится. (Почему одни и те же мужчины и женщины представлялись ему каждый раз в новых супружеских конфигурациях, в это тоже разумнее не вдаваться – то ли в прошлый раз он чего-то не понял, то ли с прошлого раза все изменилось). Никогда никому нельзя показывать, что он у тебя не первый. Смеется, ластится, а вот попробуй спроси у нее – девушка, мы с вами раньше не встречались? Разве вас не похоронили год назад? Не воспели в хрестоматии «Литература – 7 класс»? Он сумасшедший, уберите его, скажет девушка. И остальные бессмертные, тряся фальшивыми бородами, поддельной клюкой и бутафорским рубищем, выведут вас вон и будут правы – вы не умеете себя вести. Вы сейчас девушке намекнули, что таких, как она – миллионы, а словом, батенька, убить можно.
Матильда была неумехой, у нее не сходилась ни одна сюжетная линия: разлученные близнецы не находили друг друга, украденный принц забывался в цыганах, кто-нибудь дерзновенный вызывал богов на профпоединок, а пауком потом прял другой, не знакомый, не потомок, не родственник. Он заглянул в словарь поискать shibboleth. Шиболет, – нагло ответил словарь, не желая признаться, что и сам не знает. Немая, она соткала полотно и отправила почтой, но только сестра не смогла полотна прочитать, посмотрела и тут же велела убрать: «Я это носить не буду. У меня, слава богу, все дома». Сестра – дура? Отнюдь. Просто надо ясней выражаться.
– Где же ты? Я звоню-звоню… Тебе дозвониться невозможно. А ты не задумывался, что мне может быть плохо?
– Плохо? – отозвался Муравлеев, как эхо.
– Я имею в виду с сердцем. А тебе не дозвонишься. Ты вообще не задумывался, что я могу умереть?
Вот вопрос, на который не скажешь ни да, ни нет.
– Подохнешь, прежде чем он подойдет. Ему звонишь-звонишь… Я звоню-звоню…
Муравлееву представились раскачивающиеся колокола.
– Как дела?
– Да так же.
– Как вообще все?
– Нормально.
– Что слышно?
Добьет. Заставит придумать тему и говорить на нее. Да так, с ходу, разве придумаешь?
– Да ничего особенного.
– Работа есть?
– Ну так себе, средне.
– И у меня средне… Раньше зимой мы всегда работали письменно. Ты заметил, что письменный перевод весь уходит туда?
Тон такой похоронный, что Муравлеев чуть не испугался: куда?! Но тут же сообразил – в Китай, куда же еще?
– Поживем – увидим.
– А что скучный такой? Чем занимаешься?
– Да так, как обычно.
… А правда, интереса ради – чем я занимался, когда он позвонил? Уже не помню. Похоже, так и есть, что ничем. А собирался послать счет, болван… Вот окурки. Страшно, сколько их. И страшно, как я провонял весь дом. Вот чай, уже остыл, а кипятил только что. Позывные в паху, а ведь и в туалете был максимум назад минут пятнадцать. Я скучный. Вялый. Астеничный. И событий у меня не происходит. Мне ничего не слышно и не о чем поговорить с людьми. Жизнь, внешняя и внутренняя, хотя и просвечивает подо льдом и вот даже мне звонят, впала в перманентный анабиоз и даже плавниками не шевелит. Я могу, для отвода глаз, рассказать какой-нибудь смешной случай в трамвае, но лень. Да, я ленив и нелюбопытен.
Мог бы от оборонительных реплик перейти к наступательным (а у тебя как дела? как вообще жизнь? что слышно?) – но нелюбопытен. Зачем мне чужие случаи в трамвае? Я своих смотрю десятки – и не помогает… А он уже что-то рассказывал: вот сейчас поставлю чайник, сделаю себе бутерброд… и так час-другой. Какая муха его укусила? Бывает муха цеце, а бывает муха жеже…
– Нет, ну серьезно, чего ты такой? Что-нибудь случилось? Или ты спал?
Да! Вот оно!
– Спал.
– Ну извини. Я позвоню потом.
Кто это был? Плюша?На чем он остановился?.. Когда тебя превращают, стой смирно, не мельтеши, во что бы ни превращали – в сорок сорок и галок, в пустынный остров, в черепаху Чапу, в фокстерьера Фоку – не противоречь, а жди, когда отвернется. Зарастай себе пухом, пером, коростой, кричи деревянно или по-птичьи, будто и вправду веришь, что человек познается в социальных отношениях – отвернется же когда-нибудь! И тогда, убедясь, что не смотрит, можешь спокойно встряхнуться и идти своей дорогой. Но горе тебе усомниться в истинности превращения.