Трав медвяных цветенье
Шрифт:
– Эх, ты… пескарь…
Потеплев, успокаивающе потрепал девку по плечу, спросил сочувственно:
– Чего? Здорово напугалась?
Из влажных тёмных дебрей глянул коричневый глаз.
– Да нет, Стаху… не очень, – доверительно проговорила девка.
Стах вздрогнул:
– Чего?!
– Ну… я знала, что спасёшь… – пояснила рыбёшка, уже совсем оправившись, и несколько неестественно засмеялась: крепко натерпевшись, пытаются храбриться, – ты меня всегда спасал.
Стах не заметил шутливого тона. Не до шуток.
– Постой-постой… – дёрнулся ошарашено, –
Он рывком повернул русалку к себе лицом:
– Хоть гляну, дай!
Раздвинуть длинные спутанные пряди никак не получалось. Стах разволновался и всё цеплял одни, а под ними оказывались другие. Кикимора старательно и неторопливо подобрала густой поток волос всеми десятью пальцами, прочесала сквозь них и развела на обе стороны. К Гназду обернулось светлое приветливое лицо:
– Не узнал?
Он взглянул – и рёв бури внезапно сменился совершеннейшей тишиной. Даже не тишиной, к которой ухо всё ж прислушивается. А просто - ничем.
Нет, то, что сидящая с ним рыбка оказалась давным-давно известной ему Евлалией, соседа Азария сестрицей – это всё несущественно. То, что мало Стах дома бывал, редко девчонку видал, а она, между тем, росла да росла себе – тоже понятно. То, что девчонка в красавицу матушку пошла – давно не секрет, и Стах это знал всегда. Всегда мимо девчонки той ходил, в полглаза глядел, всерьёз не принимал. Да и чего глядеть-то? И так полна крепость голопузой мелочи. И палочек-щепочек всяких без конца там-сям попадается: повыше-пониже, потемней-посветлей, потише-пошумливей – а всё верхоплавки глупые!
И вдруг – по волшебному ли мановению, роковому ли грома грохоту, ослепительной вспышке молнии – преобразился мир! Оказалось, никакая это не верхоплавка и не девчонка привычная, а красотища немыслимая-чудная, от которой нет сил отвести глаз! И вовсе не та она щепочка-палочка, как в крепости представлялась – а чаровница влекучая! И – вся мягкая, ласковая, податливая – меж ладоней она у Гназда! И нет сил разомкнуть обнявшие её руки!
Руки сами собой всё тесней сжимались, и унять их не было никакой возможности. Задохнувшись, Стах притянул красавицу к груди. Та лёгонько засмеялась, осторожно отстраняясь:
– Да я уж согрелась, Стаху...
– Нет! – весь задрожав, хрипло прошептал Стах – и ещё повторил, – нет... я же вижу, как тебе холодно…
Хотя знал – пустое городит. Не до холоду тут – глупому понятно. С какого-такого холоду?! – вон, как вспыхнули – ярким закатом! – плавно обрисованные щёки белого овального лица, и, словно крылья вспорхнувшей испуганной птицы, затрепетали густые чёрные ресницы, пряча глаза.
Что-то случилось с этими глазами, с этим лицом, с пламенеющим ртом... Что-то, что внезапно рухнуло на них обоих куда яростней грозы, сотрясающей небеса и землю. Что мгновенно оборвало все прежние мысли, чувства и заботы… Даже дыхание! Даже течение крови по жилам! Перевернуло, поломало, куда-то унесло – а заполнило собой, чудной силой, которая приходит незвано-нежданно, негаданно-неведомо, сама собой, по своим каким-то законам да прихотям.
Сразу изменилось всё на свете.
Люди, звери, деревья и травы.
И Стах стал не Стах.
И девушка Лала не Лала.
И
И вертеп – дворцом сверкнул, сплошь из ослепительных радужных алмазов.
Только добрый костёр остался прежним, потому как уж больно тепло и сладко было сидеть возле него, жадно вцепившись друг в друга, друг с друга не сводя пристальных, широко распахнутых глаз – в этом крохотном замкнутом мире, где их только двое – и ничего-никого больше. Нигде и никогда.
А бедовая гроза, сделав своё дело, удалялась куда-то затихающими раскатами.
Они же – сразу – точно речь человеческую забыли. И заговорили на своём, только им доступном языке. Где почти нет слов. А если и роняется устами – что-то неведомое означает, чего никогда бы не понял и не разобрал посторонний слух. Может, нечто подобное и случилось когда-то, во времена незапамятные – когда рассыпались по свету языки, так и не достроив Башни Вавилонской.
Ах, Боже мой, какую же чушь Стах понёс, с жадной нежностью обняв девушку и заглядывая в сияющие глаза:
– А я ведь думал... живое, вроде... дрогнуло... зверь или рыба...
– А я думала... – еле успевая дыхание переводить, роняла девушка, – волной меня подхватило... а это руки...
– Я ведь совсем не думал...
– А я подумала...
– Я знал, Лалу...
– И я знала, Стаху...
За всю жизнь не произнёс он столько глупостей, сколько набормотал за ту пару часов, пока прогорали запасы хвороста в пещере. И не пришло ни разу голову усомниться, поколебаться, дело ли плетёт, и что прёт из него, и как девушка на это поглядит. Почему-то – ни к чему было. Само лепеталось, само обнималось. И рдяные уста сами собой навстречу, задохнувшись, открылись, и вылилось всё это в умопомрачительный поцелуй. А там – без передыху – второй. И пошло! Как канонада. Разряды молний, раскаты грома. Вслед уходящей грозе.
Пожалуй, могло и дальше зайти. Пылкий Гназд ненароком уже скользнул ладонями вглубь армяка, извлекая оттуда гладкие плечи и прочие округлости, но тут, спохватившись, гроза спешно придержала свои громы и молнии. Узкая девичья ладонь неожиданно упёрлась ему в грудь.
Стах поморгал глазами, не сразу сообразив, что за странности, совершенно против налаженных живых токов и вразрез с прежней струёй, совершает эта ласковая ручка, вся мягкая-плавная, с лёгкими длинными пальцами и тонким запястьем. Но смирился. Беспрекословно. Разве можно возражать такой ручке?
Всё дальше и дальше уходила гроза, оставляя за собой потрёпанный мир. Отдельные капли ещё кропили измочаленную землю, но в целом дождь иссяк. Уже солнца луч прорезался на западе. Следом сквозь слабеющие тучи прорвалась их целая связка. Седая земля настойчиво темнела. Туманя дали, поднимался пар. Град таял.
В притихшем мире на Стаха сошло некоторое отрезвление. Он вдруг осознал, что окончательно и бесповоротно застопорилась его жизнь и повернула вспять. Евлалия, приникнув к нему, покоилась в его объятьях, и Стахий стонал от мысли, что объятья – разнять он должен. Должен.