Травяная улица (рассказы)
Шрифт:
Я же свернул налево, быстро прошел по кромешному заулку и минуты через три сидел у своего обиталища, за кустами, на теплой сыпучей завалинке, и нигде даже собаки не лаяли и ветви не шевелились, а занавески и подавно.
Какое-то время пришлось дожидаться. Наконец - хись-хись-хись - и затемнелась неясная высокая фигура с маленькой головой. Она то останавливалась, то, что-то бормоча, брела.
Достигнув моего дома и заметив снаружи забора лавочку, она села. У нее мелко ходили руки. Лица, находясь сзади и чуть сбоку, я не разглядел, но дерготня, как говаривал Тургенев, в
– ...Что же это...
– шептала она, - что-что что-что-что... как же кто же... кто же а?.. и капельки кончились... рецеп-п-пт... что же как же... где ты Георгий?.. Жоржик где ты... таблеточки то-то-тоже... ну где ты - Господи что с тобой... я же не знаю что с тобой... я ведь одна ведь... хись-хись-хись... одна ведь Жорж... как же так можно?.. столько ужаса... всю жизнь... неужто ты тоже так... т-т-такой кошмар... Георгий мой... вальсировал... хись-хись-хись... двадцать капель Жоржинька... и пройдет... где же ты где же... потому что тебя нет...
На следующий день кое-кому предстояло надо всем этим поржать. Я встал как водится в час дня и сразу увидел, что мимо окошка прошла она, глядя словно бы вперед, но и словно бы по сторонам. Было жарко, я вышел и сел на лавочку у калитки. Она появилась опять, неся от колонки воду, и в глаза бросился обмотанный полупрозрачным, молочного цвета батистовым платочком большой палец ее ноги, торчавший из клеенчатой огромной сандалетины.
Как бы случайно она как бы остановилась как бы передохнуть возле сидящего меня.
– Ска-ка-жите!
– вдруг спросила она, глядя, как ей казалось, отважно, но в землю.
– Ска-ка-жите, не вы ли вчера ночью кра-а-ались за мной? Если вы, т-т-то зачем? Я вообще-то не ро-ро-робкого десятка, но мне придется поговорить с вашей ма-мамой...
– и отважно и отчаянно глянула, в случае чего готовая даже отскочить от своего ведра.
– Я? Вы что? Я вечером репродуктор слушаю. Вчера, например, письма трудящихся передавали... Товарищу Сталину... Потом оперу "Кармен" композитора Бизе...
– И я нагло поглядел в ее дергавшееся расквашенное лицо.
– Бизе, я говорю... Жоржа...
– Ах вот оно что!
– торопливо заговорила она и побелела.
– Я то-тоже обычно... п-п-письма... товарищей трудящихся... и м-м-музыку... очень приятно побеседовать... Любите ли вы Брамса?
– вдруг, как бы спохватившись, отчаянно, но беспомощно сказала она.
– Любите ли вы Брамса? Я - люблю... говорит она, забегая далеко-далеко в нашу с вами будущую жизнь, в которой ее самой уже не будет. И эта, тогда еще очень будущая жизнь стала теперь моей прошедшей, давно прошедшей жизнью, и жизнь поехала дальше, но почему-то и она, и тогдашнее бормотание ее в жизни моей теперь опять есть.
Если хотите знать, что я сейчас обо всем этом думаю, прочтите еще раз в начале затянувшейся этой на всю жизнь истории нескладное и дерзновенное моление мое.
Только не знаю я, за кого молить Внемлющего мне - я ведь не знаю, как ее зовут, и тогда не знал, а спросить теперь уже совершенно не у кого.
ДВА ТОВИТА
Старик
– Проворонили!
– сказал он.
Старик Никитин подсчитал налоги, но допустил описку, начертав слово "Итог" с твердым знаком - И т о г ъ. Пришлось переписывать. Однако старик Никитин не выругался.
– Проворонили!
– повторил он.
Старуха Никитина дала ему в чашке еды, и он, сказав молитву и незаметно перекрестясь, стал быстро есть, но тут мимо окна по летней улице ненамеренно прошел курящий человек и в комнату влетел запах табаку. Старуха Никитина быстро захлопнула створки, а старик Никитин снова сузил страшные бесцветные глаза и тихо сказал:
– Проворонили!
Старик Никитин достал откуда надо толстую книгу с твердыми знаками, сел, чтобы в окно, которое старуха снова отворила, не видать было его с улицы, и безо всяких очков стал читать. Однако тут же раздумал и, вовсе сузив страшные бесцветные глаза, снова не выругался, а тоскливо решил:
– Проворо-о-о-нили!
В этот момент издалека-издалека прилетел тихий звук двойного выстрела. Он сперва раздался над Ленинградским шоссе, затем, свернув на Химки, полетел над левым берегом Москвы-реки, потом над Петровско-Разумов-ским, потом поколотился эхом в разные стороны и достиг наших краев.
Старик Никитин разузил страшные свои глаза, встал и одернул косоворотку. Встала и старуха Никитина. Они глянули друг на друга и незаметно перекрестились. Причем старик Никитин уже в который раз не выругался, но зато просто и удовлетворенно сказал:
– Про-во-ро-ни-ли!
В первый раз молвлено было, оттого что корову оставили без присмотра; во второй - потому, что дорожившие твердым знаком даже в свое время и не заметили, как литеру эту у них изъяли; в третий раз упало слово из-за незатворенного от греха окошка; в четвертый - как тоскливый вздох по утерянному священству от Исуса Христа, каковое раскольники, подсчитывая у никониян персты, зверея и страдая по мелочам, забыли озаботиться продолжить и опростоволосились, проморгавши законных архипастырей и храмы Божьи.
Последний же раз сказалось слово по причине двух далеких выстрелов.
Стреляли у Химок. На Москву шли немцы. Столица в те дни тоже оказалась без присмотра, и на травяных улицах все домовладельцы и домовладелицы немцев ждали и не могли дождаться.
Чтобы время уходило проворнее, старик Никитин расположился читать Книгу Товита, а старуха Никитина, тоже действуя без очков, принялась скоблить деревянную блюду для хлеб-соли.
...Я, Товит, во все дни жизни моей ходил путями истины... и было расхищено все имущество мое, и не осталось у меня ничего, кроме Анны, жены моей, и Товии, сына моего... я лег спать за стеною двора... и, когда глаза мои были открыты, воробьи испустили теплое на глаза мои, и сделались на глазах моих бельма...