Третьего не дано
Шрифт:
Или его письма?
Значит, Юнна с ними, с большевиками? Или это лишь его догадки? Обидно и непоправимо то, что в переломный момент жизни он лишен был возможности повлиять на дочь, повести за собой. "Великие события разъединяют людей", подумал Ружич, но от этой мысли не стало легче. Он пожертвовал всем личным ради общего дела, а что теперь? Холодная ясность того, что судьбу эту никто ему не навязывал, что выбрал ее сам, добровольно и осознанно, была невыносима и страшна. "Откуда эта жестокость, эта беспощадность в тебе, человеке, влюбленном в Чехова и узнавшем себя и в
Резкий толчок вывел Ружича из раздумий: машина остановилась. Еще минута - и тихо проскрипели ворота.
Потом захлопнулись за машиной, въехавшей во двор.
Двор был крохотный, тесный, и небо, казалось, нависло над ним глухой крышей. Не задерживаясь здесь, они прошли в здание. В вестибюле горела лишь одна лампочка, возле дежурного, и все же Ружич зажмурился от света. На лестнице и в коридоре было темно. Они поднялись на второй этаж. Звучное эхо шагов откатывалось от стен.
Человек в кожанке открыл дверь, пропуская Ружича.
Ружич перешагнул через порог и вздрогнул: в упор на него были нацелены пронзительные глаза Дзержинского.
То ли оттого, что неяркий огонек свечи освещал лицо снизу, то ли оттого, что Ружич не ожидал этой встречи, глаза Дзержинского казались огромными, всевидящими.
– Вениамин Сергеевич Ружич?
– спросил Дзержинский, продолжая стоять недвижимо.
– Да, я, - помедлив, подтвердил Ружич и ответил Дзержинскому таким же прямым, открытым взглядом.
– Он же - Аркадий Сергеевич Громов?
– снова спросил Дзержинский.
– Да, он же, - кивнул Ружич, чувствуя, что не сможет обманывать этого человека.
– Садитесь.
Ружич, стараясь сохранять выдержку и достоинство, подошел к столу и неторопливо опустился в жесткое кресло. Конвоир вышел. Ружич остался наедине с Дзержинским.
В маленьком кабинете было тихо, горела свеча. "Специальное освещение", - подумал Ружич, вспомнив, что внизу, у дежурного, хотя и неярко, горела электрическая лампочка.
– Только что выключили электричество, - словно угадав мысли Ружича, сказал Дзержинский.
– Для допроса - в самый раз, - слабо усмехнулся Ружич.
– Возможно, - не стал возражать Дзержинский.
– Вас доставили сюда из Бутырок?
– Да.
– Ружич хотел ответить коротко, но в душе его будто что-то взорвалось, накипевшие чувства разрушили спокойствие, и он заговорил поспешно, озлобленно.
– Я знаю, вы сидели в Бутырках. Вас выпустила революция. Теперь в Бутырках сижу я. Возможно, даже в вашей камере.
– Возможно, - подтвердил Дзержинский, взглянув на Ружича как-то по-новому, как смотрят люди, вдруг увидевшие в человеке то, чего не ожидали увидеть.
"Так вот он какой, этот Ружич", - подумал Дзержинский, глядя на его словно схваченную утренним инеем голову, на впалые щеки, на глаза, будто присыпанные золой.
– Мне отмщение и аз воздам!
– нервно выкрикнул Ружич. Он уже не в силах был
– Вас нетрудно понять. Столько лет в тюрьмах! Это не может не породить желания мстить.
Ружич вдруг поежился - не от страха, не оттого, что Дзержинский мог с озлоблением воспринять его дерзкие слова и вызывающий тон, а оттого, что произнес почти то же самое, что говорил о Дзержинском Савинков.
– Гомер сказал, что боги у всякого раба отнимают половину души. Вам не кажется, что вы едва не стали рабом господина Савинкова? Да и не обо мне речь.
Я лишь песчинка в рядах своего класса, пролетариата.
А класс этот никогда не опускается до мстительности - он лишь воздает должное тем, кто встает на его пути к свободе. Более того, сила наших ударов по контрреволюции вызвана только одним - ее ожесточенным, бешеным сопротивлением и натиском. На террор мы вынуждены, - Дзержинский подчеркнул слово "вынуждены", - отвечать террором. Но если уж вы заговорили обо мне, - Дзержинский сел, и только теперь, когда лицо его попало в полосу самого яркого света, Ружич увидел, каким оно было измученным и усталым, - то не хотите ли узнать, кем я мечтал стать в юности?
– Постараюсь догадаться, - ответил Ружич.
– Сначала - господство над Россией, потом - над всем миром...
– Господство - не то слово. В нашем гимне поется:
"Владеть землей имеем право", - Дзержинский сделал ударение на слове "владеть".
– "...А паразиты никогда", - задумчиво, обреченно продолжил Ружич.
– А вот как объясните вы мне, русскому интеллигенту, всю жизнь желавшему процветания своей родине и счастья народу...
– Ружич захлебнулся от нахлынувшего на него волнения.
– Как вы объясните, что этот русский интеллигент тоже попал в разряд паразитов и, следовательно, не имеет права не только владеть землей, но и жить на этой самой земле? Не подумайте, ради бога, что я хочу затянуть время и отсрочить то, что мне уготовано, утомленно, будто уже очень долго спорил с Дзержинским, сказал Ружич.
– И, ради всего святого, не надо прописей.
– И, ради всего святого, - в тон ему заметил Дзержинский, - не надо лжи.
Ружич удивленно вскинул крылатые брови.
– Я имею в виду все то, что так правдиво старался рассказать Аркадий Сергеевич Громов.
– А...
– горько усмехнулся Ружич.
– Все это ушло уже в область предания. Актер из меня никудышный...
Сейчас перед вами сидит не Громов, а Ружич. Вы это знаете. Я же ручаюсь за этого человека, за его искренность, за его совесть. f - Хорошо, удовлетворенно сказал Дзержинский.
– Вот вы арестовали меня, - продолжал Ружич.
– И много других офицеров. Но не рано ли торжествовать победу? Русское офицерство никогда не станет на колени, не смирится с насилием.
– Русское офицерство?
– переспросил Дзержинский.
– Да, русское офицерство, - упрямо подтвердил Ружич.
– Какие только ярлыки не приклеивают нам большевистские газеты! А между тем правомерно ли забывать, что среди этих офицеров множество умных, образованных людей, для которых ничего нет дороже России?