Треугольник
Шрифт:
— Это я-то? — Абрам решил, что я шучу.
— Мы вдвоем. Пусть смотрят и лопаются от зависти… Не бойся, только крепче держись за мою шею.
Абрам колебался, но идея была слишком соблазнительной.
Мы спустились к реке, вошли в воду.
Я отплыл от берега. Абрам крепко вцепился в мои плечи, я ощущал на затылке его горячее дыхание.
— Вернемся, не надо… Подожди, умоляю, не надо… — твердил он в ужасе.
Чем ближе мы подплывали к другому берегу, тем крепче он прижимался ко мне. Люди высыпали
— Аойээ! Гэ!.. Айоээ!
Я посмотрел на него и очень удивился. Взгляд Абрама был странно напряжен, в глазах его отражалась работа мысли и какое-то страстное, невыразимое желание. Он поднял голову, и его большой нос скрыл от меня полреки. Он кричал каким-то незнакомым мне голосом, в этом крике словно бы воплотились его мечты и несбывшиеся желания… На миг мне почудилось, что его мечты сбылись, он горд, счастлив, мы сейчас выйдем на берег, и он зашагает двумя здоровыми ногами — совсем другой человек. И я тоже воодушевленно крикнул:
— Аойээ! Гэ!.. Айоээ!
И я понял, что многое могу сделать. Что от меня зависит судьба человека. Если бы я всегда мог переносить его на ту сторону, повсюду, через любую реку, то он, наверное, действительно перестал бы хромать и нос бы у него уменьшился, и сам бы он изменился, и расцвела бы его гордость… Я почувствовал, что я не просто мальчик, «юноша», как любил говорить наш учитель географии, но в моих силах совершить кое-что, и для другого моя жизнь что-то значит, и все люди связаны друг с другом…
Мы вышли на берег, я глянул в чистое небо, а Абрам на свою ногу, и мы сели на прибрежные валуны. Вода стекала с наших уставших тел, Абрам о чем-то размышлял, и взгляд у него был удивленный…
Вторым интересным событием было появление в нашем городе испанских детей — детей сражающихся республиканцев. Поместили их в большом сером доме нижнего квартала, там, где река вытекает из нашего города и перестает быть нашей. Здание ожило, и сразу возросла дистанция, на которую мы плавали. Мы прыгали в воду с наших стен и по течению добирались до серого здания. Кое-кто не выдерживал и на полпути выходил из реки, а до конца доплывали почти всегда двое — я и Ерванд.
— Аойээ! Испания! — кричали мы.
Испанцы вскидывали сжатые в кулак руки, что означало «Рот фронт». А потом и они стали кричать «аойээ!». И стали приходить к нам на реку. Мы подружились.
— Хочешь, переправлю тебя на тот берег? — предложил я одному испанцу, из пяти имен и фамилии которого я запомнил лишь два слова: Сатурнино и Эгигурген.
Испанцы обычно ходили группами, самое меньшее их бывало двое. Когда вызывали одного, выходили оба. Если у одного развязывался шнурок на ботинке, то наклонялся и завязывал его второй. Пели они всегда хором, и казалось, будто поет само здание.
Подплывая как-то к зданию, мы увидели
— Хорошие ребята, — сказал Ерванд. Надпись и на него произвела впечатление. — Любишь их, правда? Уважаешь, верно?
— Да, — ответил я. — Разве можно их не любить, позволят они?
— А при чем тут они? — удивился Ерванд.
— Когда ты кувыркаешься, заставляя людей смеяться, разве могут они не смеяться?
— Так то смех…
— А это любовь… Они заставляют себя любить.
Вечером мы окинули взглядом наши стены, спрыгнули с них, снова оглядели, и стало ясно, что здесь чего-то не хватает. У Максима, красильщика кроватей, мы взяли белил и на самой большой стене вывели: «Да здравствует Армения!» Поглядели — здорово! Спрыгнули со стены в воду. Когда мы вышли из реки, я заметил, что не хватает еще чего-то, и добавил: «Да здравствует Кнарик!»
— Кто это написал? — спросил Хачик.
— Я, — ответил я.
— Ты что, спятил?
Хачик изрядно потрудился, но стереть надпись ему не удалось. Краска размазывалась, темнела, а надпись оставалась. В конце концов он решил выкрасить всю стену. К утру он кончил и, усталый, выпачканный белилами, поплелся домой.
На рассвете солнечные лучи упали на снежно-белую стену, и она засверкала, посылая во все стороны отраженные лучи. Осветились все углы и закоулки.
Алексан, отец Абрама, проснулся рано.
— Эй, что там такое? Спать человеку не дадут. Комната вся светится.
— Кто это сделал? — спросил Гурген.
— Почем я знаю, — ответила моя мать.
— Райсовет, — заметил Хачик.
— Реку ремонтируют, — подтвердил я.
— Зачем же реку? Лучше бы наш дом отремонтировали, — поверила моя мать.
Чему только не верят иной раз люди!
Действительно, реку точно перекрасили. Днем стена посылала на нее солнечные лучи, заставляя сверкать ослепительным блеском, а ночью отражала тусклый лунный свет… И вода становилась белой… И нашу стену было видно отовсюду, как маяк. Из самых отдаленных уголков города видели нашу белую, наивную стену…
Было тихо, солнечно, хорошо… и Хачик скончался. Так нам сказали. Я не видел его смерти. И вообще никто не видел. Было трудно поверить, что его нет. Гордо, с потрясающим достоинством он сел в самолет, поднялся в воздух и пропал… Самолеты из нашего города летели редко, а пассажиры случались еще реже.
Хачик был весел, странно весел накануне полета. Он собирался поехать в Харьков, и кто-то заговорил о самолете.
— Среди наших знакомых никто еще не летал…
— Бросьте, не нашего ума это дело…