Треугольник
Шрифт:
Наши выкрики были задорными и радостными, они одновременно выражали ликование и ужас. Казалось, у этих криков есть далекие истоки и начало их в рассказах моей матери или в историях наших соседей. А может быть, в еще большей, потрясающей дали? Может, это ожившие в нас, задушенные мысли наших дедов, их забытая гордость? А может, их вековое терпение и молчание? И в момент прыжка они воплем вырывались из горла, оборачиваясь несколькими бессвязными, несуразными словами.
Они и сейчас еще, наверное, живут там, на реке, наши крики — прекрасные мгновения нашей жизни!
Вдоль берегов тянулись дома, церкви, мастерские школы, были
Над рекой нависали тысячи труб — от тонких, как палец, до больших, величиной с туннель. Из этих труб, в соответствии с настроением города, вылетали разные вещи. Старые туфли, лохмотья, сломанные керосинки, ведра, бутылки, а однажды выскочил целый шкаф… Часть предметов река уносила с собой, другая оседала на дне. Оно было таким таинственным, это дно! Сколько чудес сокрыто там! Я верил, что на дне реки лежат не покореженные керосинки и ведра, а чудесные сокровища, невиданные миры, овеянные сказочной тайной!
Дно реки тоже имело свою географическую карту, которую, однако, знали немногие. Я был одним из этих немногих. Я проплывал реку из конца в конец и знал даже брод, которого не знал никто.
Мое имя было известно всем ребятам на реке. Эту популярность особенно упрочила моя близость с Хачиком. Хачик жил в соседнем подвале. Он был совсем одинокий и совсем седой. Возраст позволял называть его отцом, дядей и даже дедушкой. А поскольку он не был ни тем, ни другим, его попросту звали Хачиком, Когда-то, спасаясь от резни, он переплыл Черное море. Вошел в море где-то в Турции, а вышел где-то в России. Длилось это несколько дней. Он очень интересно рассказывал, как голодал в море, потом ложился на спину и спал, а утром продолжал плавание. Вообще-то мы привыкли к невероятным, поразительным рассказам турецких беженцев и быстро их забывали. Эта же необычная история запомнилась потому, что была связана с плаванием. Когда на реке появлялся Хачик, мы оставались на берегу, стесняясь войти в воду. Только лучшие из нас осмеливались демонстрировать свое искусство. А Хачик, стоя на высоком берегу, выпятив хилую грудь, гордо, с каким-то прямо-таки устрашающим достоинством отпускал несколько замечаний и уходил. Те, кто удостаивался его внимания, были счастливчиками. И конечно, нашим самым заветным желанием было увидеть, как он плавает…
Его имя произносили с благоговением и всегда приводили в пример:
— Плавает, как Хачик!
Возник даже особый стиль плавания «по-хачиковски». Какой это был стиль, никто толком не представлял себе, но все знали, что хороший.
Наконец мне довелось увидеть, как он плавает. Хачик был под хмельком, мы, обнявшись, шли к реке, и от меня уже тоже стало разить вином, табаком и долмой. Он был такой низенький, что голова его упиралась мне под мышку, и такой худой, словно состоял из одних костей. Шапка военного образца налезала ему на самые глаза, скрывая брови и затылок. У него был длинный и острый нос, под которым чернела широкая полоска усов. Я то и дело поправлял его шапку. Я ее поднимал, но она сползала ему на глаза, я опять поднимал, а она снова сползала. Потом я сообразил, что это из-за формы его головы.
Мы спустились к реке. Раздевшись, Хачик остался в белых кальсонах.
— Ух, хорошо! — сказал он и, довольный, шлепая ладонями по волосатой груди, вошел в воду. Его кальсоны наполнились воздухом и, вздувшись, поднялись над поверхностью воды. Хачик упал на грудь, сильно ударил
Над рекой потянуло вечерней прохладой. Хачик дрожал от холода и своими большими глазами смотрел на меня.
И изменились мои представления о беженцах вообще и о наших — тоже.
Мне стало очень жаль Хачика, я полюбил его еще сильнее.
— Никто не видел? — спросил он.
— Не бойся, — успокоил я его, — никто не узнает.
Когда мы оказались на обрывистом берегу, он сказал подавленно:
— Честное слово, Арташ джан, из Турции я бежал морем.
— Морем? — переспросил я.
— Честное слово… — бежал, — грустно сказал он.
— Знаю, — ответил я, — моя мать тоже была среди вас.
— Бежали… — вздохнул он. — Много мучений мы вынесли по пути.
Мне опять стало жалко Хачика, и я еще больше полюбил его — какой-то грустной любовью.
Мы сидели и долго смотрели на реку. На том берегу какая-то курдянка мыла ковер. В темноте поблескивали монеты на ее груди. Зажглись огоньки в прибрежных домах.
— Хотелось, чтоб в нашем горе было что-то красивое, — бормотал Хачик.
Мы снова обнялись с маленьким, худющим Хачиком, и снова голова его оказалась у меня под мышкой.
Было тихо, солнечно, хорошо. Но нам это приелось. Не верилось, что может случиться что-то интересное, ведь все знаменательные события уже произошли до моего рождения: Парижская коммуна, Каракозов, свержения с тронов… И с сегодняшнего дня навечно установились однообразие, тишина и солнце. Вот, скажем, был бы сейчас здесь мальчишка Пугачев, он бы, наверное, кликнул свой клич и спрыгнул с нашей стены… Я постарался вложить в свой крик гул разъяренных, оборванных, многоязычных человеческих масс, дыхание степей.
Было тихо, солнечно, хорошо.
Но внезапно в жизнь реки ворвались три значительных события. Первое заключалось в том, что я перенес через реку Абрама.
Абрам был хромой и носатый парень. Из-за хромоты он ходил наклонясь вперед. У него было много недостатков, и все, кому не лень, обижали его. Он к этому привык, и трудно было представить, чтобы что-то могло вывести его из себя.
— Зачем ты им позволяешь? — спросил я.
— А как не позволить? — удивился он.
— Покажи свою гордость.
— Изобьют…
— Пускай.
— Совсем проходу не дадут, хуже будет.
— Пускай будет хуже, а ты им не давайся… Побьют, а ты держись с достоинством. Это главное… Не убьют же… Ты ведь можешь кричать… Смейся, кричи!
— Да я едва на ногах держусь…
— И в лежачем положении держись гордо и не позволяй… Главное — не сдаваться. Даже если останешься с одним глазом и рукой, все равно не позволяй унижать себя.
Мои слова были для него такими далекими…
— Хочешь переплыть на тот берег? — сделал я ему деловое предложение.