Три года ты мне снилась
Шрифт:
Так они и беседовали все вечера. Обо всем. Днем работали. У Гриши пошла резьба линогравюры, его где-то приветили, включили в бригаду. Клим, конечно, съездил туда, увидел опасность все того же свойства и круто поговорил с ребятами о Гришиной проблеме.
Это произвело впечатление.
— Не беспокойся, отец, — сказали ему. — Мы его побережем.
Трое мужчин жили полной жизнью и словно приближались каждый к своему рубежу.
Во дворе дома тоже шла своя жизнь. Играли дети, беседовали, покачивая коляски, молодые мамаши, на скамеечках обсуждали соседей старушки. И Люба-Любовь была
Из подъезда показался Гриша — стройный, артистичный, собранный. К нему уже привыкли, такому, радовались за него и вновь поглядывали на Любу, вечную невесту этого дома.
— Привет старожилам, — подмигнул он бабулькам, и те разом загалдели ему в ответ:
— Гришенька, какой стал хороший. Ясный какой! Ровно в мать. Постой с нами, Гришуня!
— Некогда, уважаемые. — Он коснулся сердца и продолжил путь.
— Здравствуй, Любовь! — мягко сказал ей, коснулся руки, и она не нашлась, как ответить. — «Помнишь ли дни золотые, любовные, прелесть объятий в ночи голубой?» — пропел он, подмигнул и помчался дальше, а Любаша вспыхнула и зарозовелась белым лицом.
С некоторых пор в почтовом ящике она находила то букетик ромашек, то васильки, то шоколадку.
А он был уже далеко, нес в папке готовые свежие гравюры тончайшего, почти прозрачного письма, слегка раскрашенные акварелью.
Минуя стайку разноцветных колясок, он развел руками и улыбнулся всем сразу.
— Эх, девчонки, как же хорошо на вас смотреть!
Те засмеялись.
— И не говори, Гриша! Мы сами себе завидуем!
— Ну, счастья вам! Здоровьичка голопузикам!
— Тебе удачи, Гриша!
А он уже мчался к метро, легкий, кудрявый, слегка отрешенный — настоящий художник.
Зато Шук сегодня был хмур и резок.
— Папа, скажи честно, справедливость есть?
— Что случилось, сын?
Клим забежал с работы и разогревал на кухне флотский борщ.
— Честно скажи — есть или нет?
— Есть.
— Есть?
— Есть.
Шук перевел дух. Брови его разошлись.
— Не виляешь, батя. Верю тебе. Ну а смысл жизни есть?
— Нет.
— Нет?
— Жизнь шире любого смысла. Каждый сам доискивается. Это сложный вопрос, Шук. И похоже, что ответы на него в каждом возрасте иные.
— Ладно. Понял.
— Что случилось, сын?
Парень поднялся из-за письменного стола, на котором веером были разложены учебники.
— Да ничего не случилось.
— А все же?
Шук посмотрел на отца горестным взглядом.
— Говорят, на экзаменах нарочно сыпать будут, чтобы деньги выжать. Если так, то школьных учебников мне не хватит, надо знать на уровне хотя бы второго курса. Все, я пошел, мне в библиотеку нужно. Ваша старомодная справедливость давно пробуксовывает, как колеса на болоте.
— На болоте?
— Да, да. Вокруг такое творится, я и не представлял, пока в Москву не приехал. Ты отстал от жизни на своих кораблях. Сейчас все вокруг покупается и продается, учти это. Все, все, все!
Шук кричал, руки его подрагивали. Клим спокойно опустился в кресло. Была суббота, но он работал. В порту не хватало рук, и шестидневная рабочая неделя стала нормой.
— Справедливость справедливости рознь, — сказал он, глядя на сына. — Образование всегда стоило дорого, мы лишь не знали об этом. Сколько нужно денег? Заплати и не думай об этом. Когда начнешь работать, тогда и
Шурка собрал сумку с конспектами. Сейчас он был вспыльчив как порох. Объяснение отца его не удовлетворило. Волновали грядущие экзамены, учеба в столичном вузе. Как ни смотри, а он был провинциал, хотя и с широким размахом в душе.
Пока сын готовился и сдавал свои экзамены, Клим и Гриша бродили по окрестностям. После работы и по воскресеньям, когда в порту, подняв стрелы, застывали портовые краны, они, пользуясь хорошей погодой, а иной раз и в дождичек, предавались размышлениям — чисто мужское занятие.
Они понимали друг друга. По серьезным книгам, которыми обменивались, с подчеркиванием и значками на полях, по телевизионным передачам, по фильмам-призерам кинофестивалей, за которыми стали следить, учуяв в каждом какую-либо серьезную задачу, они были в курсе достижений всех наук, в которых можно было разобраться без узкой специализации. О чем только не беседуют двое умных людей!
Только в театрах не бывали.
Однажды они обошли водохранилище по дальней плотине, ведущей к судоходному каналу, к шлюзам, опускающим суда к извивам Москвы-реки и дальше, к Беломорканалу. Отсюда Химкинский речной вокзал на другом берегу был едва виден, отделенный от них синей ширью водохранилища. Дул ветерок, к широким гранитным плитам дамбы бежали прозрачные волны, пронизанные прямыми лучами солнца, и тихий плеск воды только подчеркивал тишину. Друзья стояли на обочине шоссе, пролегавшего по гребню плотины, вдоль которого по обеим сторонам белели низкие столбики. Покато и шершаво уходил в воду правый бок плотины, левый спускался в глубь оврага и тоже был выложен гранитными плитами, давно поросшими травой и кустарником. Чуть дальше высились украшенные скульптурами сооружения судоходного канала, столько же прочного, сработанного на века, в сером граните. По нему к шлюзам тянулись вереницы речных судов.
— Когда это было построено? — оглянулся Гриша. — Тогда, что ли?
— Да, в тридцать седьмом, — негромко отозвался Клим.
— А это для кого беседка? — Гриша кивнул на белые ротонды, красовавшиеся по обоим концам плотины. — Для часовых?
— Похоже, для охраны.
— У них и прорабы, и проектировщики, даже архитекторы и художники были заключенными. В откосах и хоронили, я слышал. Что за времена были!
Клим молчал. Помаргивая, Гриша смотрел вдаль над оврагом, на широкую пойму внизу, по которой блестела извивами синяя речка.
— А ведь их глаза тоже видели эту красоту. Лес, туман, дальнюю пойму. Знаешь, Клим, я жив не буду, пока не пойму, как происходит, что один человек, один, обычный, может скрутить миллионы людей, поработить, уничтожить. Я раб, пока не осознаю этого. Попробую сделать гравюру…
— Это крутая работа, Гриша. Трудно понять, что понуждает человека стать на колени.
— Давай вместе?
— Сам, сам.
— Ты уже понял?
— Отчасти. По себе.
Так и шли дни за днями, и ничего, казалось, не происходило в жизни Клима. Лишь внутренняя сила, спокойная, словно литая, наполняла его, не тревожа вопросами ни о смысле жизни, ни о назначении его на земле. Он работал, уставал, жил, как все, и все же знал, что это не просто так. Ни прошлой растерянности, ни скуки — ничего. На удивление.