Три конца
Шрифт:
Таисью так и рвало побежать к Гущиным, но ей не хотелось выдавать себя перед проклятым Кириллом, и она нарочно медлила. От выпитой водки широкое лицо инока раскраснелось, узенькие глазки покрылись маслом и на губах появилась блуждающая улыбка.
– Ты в самом-то деле уходил бы куда ни на есть, Кирило, – заметила Таисья, стараясь сдержать накипевшую в ней ярость. – Мое дело женское, мало ли што скажут…
– Больше того не скажут, што было! – отрезал Кирилл и даже стукнул кулаком по столу. – Што больно гонишь? Видно, забыла про прежнее-то?.. Не лучше Аграфены-то была!
Этим словом инок ударил точно ножом, и Таисья даже застонала. Ухватив второпях старую шубенку на беличьем меху, она
– Это я… я… – повторяла Таисья, когда в волоковом оконце показалась испуганная бабья голова.
– Ах ты, наша матушка!..
Где-то быстро затопали босые бабьи ноги, отодвинулся деревянный засов, затворявший ворота, и Таисья вошла в темный двор.
– Матушка ты наша… – жалобно шептал в темноте женский голос.
– Это ты, Парасковья? – тоже шепотом спросила Таисья. – Аграфена у меня.
– Ох, матушка… пропали мы все… всякого ума решились. Вот-вот брательники воротятся… смертынька наша… И огня засветить не смеем, так в потемках и сидим.
Мужики были на работе, и бабы окружили Таисью в темноте, как испуганные овцы. У Гущиных мастерицу всегда принимали, как дорогую гостью, и не знали, куда ее усадить, и чем потчевать, и как получше приветить. Куда бы эти бабы делись, если бы не Таисья: у каждой свое горе и каждая бежала к Таисье, чуть что случится. Если мастерица и не поможет избыть беду, так хоть поплачет вместе… У Парасковьи муж Спирька очень уж баловался с бабами: раньше путался с Марькой, а теперь ее бросил и перекинулся к приказчичьей стряпке Домнушке; вторая сноха ссорилась с Аграфеной и все подбивала мужа на выдел; третья сноха замаялась с ребятами, а меньшак-брательник начал зашибать водкой. Пятистенная изба гущинского двора холодными сенями делилась на две половины: в передней жил Спирька с женой и сестрой Аграфеной, а в задней середняк с меньшаком. Была еще подсарайная, где жил третий брательник.
– Как же быть-то, милые? – повторяла Таисья, не успевая слушать бабьи жалобы. – Первое бы дело огоньку засветить…
– Што ты, матушка!.. Страшно… сидим в потемках да горюем. Ведь мазаные-то ворота всем бабам проходу не дают, а не одной Аграфене…
– Так вот што, бабоньки, – спохватилась Таисья, – есть горячая-то вода? Берите-ка вехти [21] да песку, да в потемках-то и смоем
– Ох, матушка, да где же его смоешь?
– Сколько-нибудь да смоется… Скоро на фабрике отдадут шабаш, так надо торопиться. Да мыльце захватите…
21
Вехоть – мочалка. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
– И то, матушка, надо торопиться.
Бабы бросились врассыпную и принялись за ворота.
– А он, Макарко-то, ведь здесь! – сообщила Парасковья, работая вехтем над самым большим дегтяным пятном.
– Как здесь? – удивилась Таисья, помогавшая бабам работать.
– А видела лошадь-то у избы Пимки Соболева? Он самый и есть… Ужо воротятся брательники, так порешат его… Это он за Аграфеной гонится.
– Тьфу! – отплюнулась Таисья, бросая работу. – Вот што, бабоньки, вы покудова орудуйте тут, а я побегу к Пимке… Живою рукой обернусь. Да вот што: косарем [22] скоблите, где дерево-то засмолело.
22
Косарь – большой тупой нож, которым колют лучину. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
– Как же мы одни-то останемся, матушка? – взмолились бабы не своим голосом.
– Сейчас приду, сказала, – ответил голос исчезнувшей в темноте Таисьи.
Она торопливо побежала к Пимкиной избе. Лошадь еще стояла на прежнем месте. Под окном Таисья тихонько помолитвовалась.
– Чего тебе понадобилось? – спрашивал сам хозяин, высовывая свою пьяную башку в волоковое окно, какое было у Гущиных. – Ишь как ускорилась… запыхалась вся…
– Вышли-ка ты мне, родимый мой, Макара Горбатого… Словечко одно мне надо бы ему сказать. За ворота пусть выдет…
– Нету ево…
– А лошадь чья у ворот стоит?
Таисье пришлось подождать, пока пьяный Макар вышел за ворота. Он был без шапки, в дубленом полушубке.
– Макарушко, поезжай-ка ты подобру-поздорову домой… Слышишь? – ласково заговорила Таисья.
– Н-но-о?
– Я тебе говорю: лучше будет… Неровен час, родимый мой, кабы не попритчилось чего, а дома-то оно спокойнее. Да и жена тебя дожидается… Славная она баба, а ты вот пируешь. Поезжай, говорю…
Пьяный Макар встряхивал только головой, шатался на месте, как чумной бык, и повторял:
– А ежели, напримерно, у меня свое дело?.. Никого я не боюсь и весь ваш Кержацкий конец разнесу… Вот я каков есть человек!
– Знаем, какое у тебя дело, родимый мой… Совсем хорошее твое дело, Макарушко, ежели на всю улицу похваляешься. Про худые-то дела добрые люди молчат, а ты вон как пасть разинул… А где у тебя шапка-то?
Не дожидаясь согласия, Таисья в окно вытребовала шапку Макара, сама надела ее на его пьяную башку, помогла сесть верхом, отвязала повод и, повернув лошадь на выезд, махнула на нее рукой.
– Кышь, ты, Христова скотинка! – по-бабьи понукала она лошадь, точно отгоняла курицу. – С богом, родимый мой…
Когда, мотаясь в седле, Макар скрылся, наконец, из вида, Таисья облегченно вздохнула, перекрестилась и усталою, разбитою походкой пошла опять к гущинской избе. Когда она подходила к самым воротам, на фабрике Слепень «отдал шабаш», – было ровно семь часов. Отмывавшие на воротах деготь бабы до того переполошились, что побросали ведра, вехти, косари и врассыпную бросились во двор… Сейчас пойдут рабочие по улице и все увидят мазаные ворота, – было чего испугаться. Не потерялась одна Таисья и с молитвой подбирала разбросанные бабами ведра. «Помяни, господи, царя Давыда и всю кротость его…» – вычитывала она вслух.