Три любви Достоевского (с илл.)
Шрифт:
Они так полюбили беседовать по душам, так привыкли друг к другу за четыре недели работы, что оба испугались, когда «Игрок» подошел к концу. Достоевский боялся прекращения знакомства с Анной Григорьевной. Он не шутил, говоря, что предпочитает добрую жену умной: именно доброты со стороны женщин недоставало ему в жизни, и в Анне Григорьевне он почувствовал прежде всего нежное сердце. После Аполлинарии и даже Корвин-Круковской ему было внове встретить женщину, основным достоинством которой была доброта. Марья Димитриевна тоже пожалела его в первые месяцы их знакомства, но это было мимолетно и не удержалось, потом роли переменились, ему приходилось жалеть ее, да и с тех пор прошло свыше десяти лет. И впервые за это десятилетие он встретил существо, проявлявшее к нему подлинное участие: она думала о том, чтобы ему было удобно, чтоб он вовремя ел и спал, тревожилась о его здоровье и об его писательстве, интересовалась его материальным устройством и душевным покоем. Он совершенно не был приучен к такой роскоши. Ее заботы и трогали и смущали его – но это было приятное, радостное смущение. И кроме того, он увидал, до чего она была ему нужна, и это тоже являлось новостью. Их связывало литературное сотрудничество. Она, действительно, помогла ему, как никто раньше не помогал, и опять-таки это был для него первый опыт: молодая девушка оказалась товарищем и помощницей
29 октября Достоевский продиктовал Анне Григорьевне заключительные строки «Игрока». В 26 дней он написал и продиктовал десять листов, план его был осуществлен. 31 октября рукопись была отправлена Стелловскому через полицию: недобросовестный издатель нарочно уехал из города, чтобы подвести Достоевского, а служащие его конторы отказались взять принесенный писателем роман.
Через несколько дней, 8 ноября, Анна Григорьевна пришла к Достоевскому, чтобы сговориться насчет работы над окончанием «Преступления и наказания». Он явно обрадовался ее приходу, но был то весел, то грустен, то странно возбужден. Вместо делового разговора, он принялся рассказывать ей о своих снах и вдруг разразился вдохновенной импровизацией: он хотел написать роман о пожилом и больном художнике, встречающем молодую девушку Аню. Он подробно описывал и художника, и его жизнь, и его творческие искания. Когда он упомянул имя «Аня», Анна Григорьевна тотчас же подумала об Анне Васильевне Корвин-Круковской: он рассказывал ей об этой бывшей невесте и получил от нее сегодня письмо из-за границы. Она совершенно забыла в этот момент, что ее тоже звали Анной. Посвятив ее в план романа, Достоевский спросил, считает ли она психологически возможным, чтоб молодая девушка полюбила такого старого и больного человека, как его герой – художник. Анна Григорьевна, увлекшись проектом нового произведения, начала горячо доказывать, что это вполне вероятно, если у героини хорошее сердце. В ее любви тогда не будет никакой жертвы, а болезнь и бедность не так уж страшны, любят не за внешность и богатство.
Он помолчал, как бы колеблясь, а потом сказал: «Поставьте себя на ее место, представьте, что этот художник – я, что я признался вам в любви и просил быть моей женой. Что бы вы мне ответили?»
Лицо его при этом выражало страшное смущение и сердечную муку. Анна Григорьевна, оправившись от изумления и неожиданности, поняла, что это не просто литературный разговор. «Я бы вам ответила, что вас люблю и буду любить всю жизнь», – сказала она, подымая на него свои глаза.
Ровно год тому назад на такое же предложение Аполлинария ответила насмешливым отказом.
Глава пятая
Достоевский начал писать «Игрока» у смертного одра Марьи Димитриевны. Роман этот был об Аполлинарии. И закончил он его благодаря Анне Григорьевне. Так это
произведение странным образом соединило невидимыми нитями три самых больших любви его жизни.
Но в тот момент, когда Достоевский делал предложение своей стенографистке, он еще не подозревал, что она займет в его сердце еще большее место, чем все другие его женщины. Он наполовину повиновался инстинкту, тому глухому и тайному голосу, который всегда руководил им в ответственные минуты. Но он наполовину следовал расчету. Он доверял Анне Григорьевне, он чувствовал, что она родная и добрая, но он не был в нее влюблен, он только верил в обещание любви. Эта надежда подкрепляла умственные соображения, толкнувшие его на решительный шаг. Она была добра, она была ему нужна, он томился в одиночестве, он искал в браке душевной поддержки, и только брачная привычка могла освободить его от непостоянства чувственности, от этой качели пола, с ее утомительными взлетами и падениями. Он уважал брак, как освященное церковью и Богом сожительство, дававшее религиозную основу и оправдание эротизму; и брак представлялся наилучшим ручательством против измены и обмана. В браке и семье видел он окончательное закрепление и оформление своего существования, он хотел к чему-нибудь прилепиться, иметь хоть что-нибудь постоянное, твердое, на что можно было бы положиться и что можно было бы противопоставить, как спасительный контраст, вихревому раздору и движению его мыслей и образов. В молодости он был на краю душевной болезни – излечение пришло от шока ареста и ссылки. Сейчас ему нужно было излечение другого рода: эмоционально, физически, сексуально следовало ему обзавестись женой и семьей, чтоб в личное и семейное уходить из своего фантастического мира видений и идей, неистребимых страстей и жгучих страданий. И кроме того, было в нем всегда тайное стремление отказаться от собственной необыкновенности, не быть гением, эпилептиком, богоискателем, каторжником, развратником, идеалистом, – и стать как все. А особенно стать как его родители, жить по ими завещанному строю, повторить их опыт и благодаря этому воскресить умиротворяющее ощущение детства.
Брак был ему необходим, он сознавал это и готов был жениться на Анне Григорьевне «по расчету», как он называл всё это сплетение сознательных выкладок и инстинктивных стремлений. О молниеносной любви с его стороны и речи быть не могло. Он даже не сразу разглядел женщину в строгой и аккуратной своей секретарше. Уже по окончании «Игрока», в день его рождения, Анна Григорьевна пришла его поздравить в новом платье, лиловом, вместо обычного черного, оно делало ее выше и стройнее, он впервые ощутил тогда ее женскую привлекательность – и это поразило его, как чудесное открытие. Он и не подозревал, что она может пробудить желание. Его прежде гораздо более привлекало соединение ее серьезности и жизнерадостности: она работала, как взрослая, а когда он стал ездить к ней в дом, веселилась, как дитя. Впрочем, вскоре именно это сочетание детскости и сдержанности превратилось для него в источник эротического притяжения. Его, как всегда, тянуло к молодости; тот факт, что Анне Григорьевне было лишь двадцать лет, возбуждало, сулило в будущем физическое наслаждение. Но именно разница в летах представляла опасность и вызывала сомнения, и на этом попробовали играть его родственники, едва им стало известно о сватовстве их главного кормильца. И Паша, и Эмилия Федоровна с детьми сочли его проект брака серьезной угрозой их собственному благополучию и не скрывали своего недовольства. Они принялись всячески пугать Достоевского: неужели он не понимал, что в его годы уже поздно заводить новую семью, что двадцатилетняя девушка вряд ли останется верной 45-летнему больному мужу?
Мать Анны Григорьевны, узнав об обручении, не перечила дочери, но особенного удовольствия не выразила, а родственники и друзья
Во время короткого жениховства оба были очень довольны друг другом. Достоевский каждый вечер приезжал к невесте, привозил ей конфеты, рассказывал о своей работе: в ноябре он закончил третью часть «Преступления и наказания» и приписывал это ее благотворному влиянию. Он посвятил ее в некоторые тайны своего прошлого, но о многом умолчал, почти не упоминал об Аполлинарии. Зато рассказал о Корвин-Круковской и Елене Павловне Ивановой: он всё беспокоился, что последняя, быть может, почувствовала себя связанной его предложением. Припадки эпилепсии стали реже, да и нервность его как будто уменьшилась. Она видела его веселым и благодушным, и сама резвилась и хохотала, а он оживал, молодел, дурачился. Иногда он играл роль князя – «молодящегося старичка» – из «Дядюшкина сна» и уверял, что придал этому литературному персонажу свои собственные черты, что несколько раздражало Анну Григорьевну.
Ноябрь и декабрь прошли, как идиллия, и только одно тревожило Анну Григорьевну: как только у Достоевского заводились деньги, у всех его родственников немедленно открывались спешные, неотложные нужды, и авансы и гонорары испарялись в несколько часов. Бывало, он получит 400 рублей из «Русского Вестника», а на другой день на все его расходы останется 30 рублей. Отказывать он не умел и считать деньги был совершенно неспособен. Однажды в декабрьский вечер он приехал озябший, дрожа от холода, на нем было легкое осеннее пальто, шубу он заложил по совету Паши, Эмилии Федоровны и брата Николая: им всем нужны были деньги, Анна Григорьевна закричала, что он простудится, заболеет, и заплакала от огорчения. Слезы ее совсем его поразили: «Теперь я убедился, – сказал он ей, – как горячо ты меня любишь». Впрочем, он ежедневно получал новые доказательства силы и искренности ее чувств.
Оба хотели обвенчаться как можно скорее, но главным препятствием было отсутствие средств. У Анны Григорьевны были свои две тысячи рублей, завещанные ей отцом, и Достоевский отказывался тратить их на свадьбу, настаивая, чтобы они целиком пошли на покупку вещей для невесты. Он очень любил выбирать для нее платья и обновы, заставляя ее примерять их, и она обо всем с ним советовалась и была уверена, что у него отличный вкус и понимание женских нарядов, хотя она отлично знала, что он плохо различал цвета. Мать Анны Григорьевны купила для дочери шубы, мебель и серебро. Достоевский отправился в Москву для переговоров с Катковым, редактором «Русского Вестника», об авансе на устройство новой жизни. Письма его к невесте в конце декабря 1866-го и начале января 1867 года очень нежны; и некоторые выражения в них весьма для него характерны: «Тебя бесконечно любящий и в тебя бесконечно верующий, твой весь… ты – мое будущее, всё – и надежда, и вера, и счастье, и блаженство, – всё… целую тысячу раз твою рученьку и губки (о которых вспоминаю очень)… скоро буду тебя обнимать и целовать тебя, твои ручки и ножки (которые ты не позволяешь целовать). И тогда наступит третий период нашей жизни… Люби меня, Аня, бесконечно буду любить».
Наконец, всё было готово: квартира снята, вещи перевезены, платья примерены, и 15 февраля 1867 года, в 8 часов вечера, в присутствии друзей и знакомых, их обвенчали в Троицко-Измайловском соборе. По русскому поверью, кто первый ступит на ковер перед священником во время венчального обряда, тот и будет господствовать в семье. Анна Григорьевна сознательно дала Федору Михайловичу первым ступить на ковер: «Я ему всегда покорялась», написала она впоследствии.
В первые дни после брака царила веселая суматоха. Родные и друзья приглашали «молодых» на вечера и обеды, и за всю свою жизнь они не выпили столько шампанского, как за эти две недели. Но медового месяца у них не вышло. Паша, Эмилия Федоровна, брат, племянники ни на минуту не оставляли их одних, в доме толпились люди до позднего вечера, а потом Достоевский садился за работу. Иной раз по целым дням им не приводилось и получаса посидеть вместе, наедине. Вместо близости, душевных разговоров, общего труда и спокойствия происходило нечто нелепое и обидное. Анна Григорьевна была окружена интригами и подвохами, новые родные критиковали ее ведение хозяйства, устраивали ей настоящие деловые западни и, открыв, что она болезненно самолюбива и обижается по пустякам, изводили ее насмешками и ядовитыми намеками. Она легко поддавалась на лесть и из-за этого наделала немало промахов. Паша и Эмилия Федоровна интриговали, чтобы восстановить Федора Михайловича против молодой жены, и она с ужасом видела, как он слеп и наивен и совсем ее не защищает. Родственники уверили его, что Анне Григорьевне гораздо веселее с молодыми племянниками, чем с ним, и он запирался у себя в кабинете, чтобы не мешать ей, а она в это время плакала в спальной от обиды и бессилия. Она ничем не могла распоряжаться в своем собственном доме, между нею и прислугой всегда стоял Паша, между нею и мужем всегда стояли племянники, вдова брата, гости, свойственники. Ее особенно унижало, что никакого подлинного сближения между нею и Федором Михайловичем после брака не произошло, потому что физические их сношения не давали радости. Из-за суеты и людей их объятия были как-то случайны и отрывочны, всё мешало осуществлению той половой свободы, без которой так трудно соединиться по-настоящему. В самом развитии чувственности произошла какая-то задержка: они не могли физически привыкнуть друг к другу, а некоторые бытовые подробности и вовсе расхолаживали. Достоевский часто по ночам работал в своем кабинете и, устав, ложился на диван и засыпал, а она спала одна на постели, казавшейся ей девической. Несмотря на вспышки его физической страсти, в этом браке не было влюбленности, и поэтому он мог повернуться в ту или иную сторону в зависимости от обстоятельств. Но начало оказалось дурным: они плохо понимали друг друга, он думал, что ей с ним скучно, она обижалась, что он как будто избегает ее, в ночных объятиях не ощущалось, что слияние тел – продолжение душевного слияния, как она о том мечтала, – и в то же время, по неопытности, она не была вполне уверена, всё ли обстоит так, как надо, или же она права и что-то неладно. Она любила его, и эта формула нисколько не хуже других для счастливого брака. Но она вскоре открыла, до чего она была стеснена в проявлениях своей любви. Любить оказалось не так просто, как она предполагала, и для удачи совместной жизни требовались благоприятные условия и спокойная обстановка.