Три напрасных года
Шрифт:
— Сейчас башку заверну сучонок — ты что натворил?
Кобелев встаёт меж ними:
— Ты что раздухарился, товарищ матрос?
— Боцман не лезь, а то и тебе достанется, — и побежал жаловаться Мишарину.
День за днём напряжение нарастало. Быть сече великой — это понимали все. Не желали её и готовились к ней. А грянула она неожиданно — как снег на голову. Вопреки всем законам сценария. И мне пришлось принять в ней самоё активное участие, потому как я — зачинщик её. А произошло так.
У соседей по казарме, военных оркестрантов, творились жуткие дела. Вечером после ужина пара гоблинского вида сальери раздвигали стальные прутья кровати и совали туда голову моцарта.
—
И парень пел — куда деваться — порой до самого отбоя. Я не понимал ситуации — почему Мишарин даёт под зад сержантам, вступаясь за совершенно незнакомых ему ребят, и позволяет унижать человека, с которым каждое утро здоровается? Благоразумно не вмешивался — раз остальные молчат. Но вот однажды с этим бедолагой попали во внутренний наряд. Джон у него была кликуха была, а имени и фамилии я не запомнил. Ну, Джон, так Джон. Ночь была — его время стоять у тумбочки. Теслик был дежурным и через час после общего отбоя лёг, разбудив меня и передав повязку дежурного. Прошёлся помещениями и зову Джона от тумбочки:
— Засохнешь там, пойдём в курилку.
Сели у батареи, в окно зрим, чтоб проверяющего не прозевать, разговорились. Он, оказывается, из Москвы, в МГИМО у него документы, и после службы продолжит там обучение.
— Не за это ли тебя недоумки прессуют?
— Может быть.
— Так что ж не дерёшься?
— А ты?
А? Чувствуете логику будущего дипломата? Действительно, Джон — хлипенький еврейчик — ему ли с гоблинами пластаться? А я, ладно сбитый парень, крутой ханкайский волк, чего ж в сторонке прохлаждаюсь? Дело ведь не в том, что ему больно, а не мне. Серость, быдло безграмотное унижает человеческое достоинство в общем его значении. Ни Джона, как личность, а достоинство, как само понятие. И мы обходим стороной, стараясь не замечать, стоящего на коленях у кровати музыканта, поющего какие-то средневековые баллады. Распалённому словами дневального, а ещё больше собственными мыслями, мне хотелось сорваться с места и немедленно настучать по физиономии оркестровому старшине. Но судьба хранила его до вечера следующего дня.
Мы готовились сдать роту вновь заступающему наряду. Теслик Джону:
— Протяни проход.
Тут всего-то делов — намочил тряпку, растянул по полу, пробежался кормой вперёд туда и обратно. А Джон — притащил обрез воды, вылил его в проход, сел на четвереньки и стал чего-то там натирать тряпкой. То ли у него крыша поехала от постоянных издевательств, то ли швейка врубил — да не во время, брат, и не к месту. Сейчас новый наряд с развода придёт, нам придётся всем пахать, твою грязь убирая, а Теслику выслушивать насмешки коллеги. Боцман психанул — толкнулся в каптёрку к музыкантам:
— Пойди, глянь, старшина, что твой боец учудил.
Главный дудило срочной службы был пьян, он выскочил и выпучил на Джона глаза.
— К бою! — орёт.
По этой команде должен был незадачливый дневальный брякнутся ниц в лужу под ногами.
— К бою!
Не торопится Джон, не хочется ему брюхом в сырость. Смотрит старшине в глаза, не знает, что сказать.
— Ах, ты…. — схватил дудило своего бойца за шиворот и стал гнуть к полу.
Тот согнулся, а потом выпрямился, да так, что пьяный старшина едва сам не упал в лужу.
— Ах ты…. — старшина рванул в свою коптёрку и выскакивает оттуда с молотком в руке.
Летит по коридору, как Чапаев без бурки, молоток вместо шашки. Прощай МГИМО, прощай жизнь молодая! Я шагнул вперёд и врезал дуделкину в подбородок. Он брык на спину и вперёд ногами по луже прокатился лихо.
— Что делаешь?! — орёт Теслик и ко мне.
— Что делаешь, гад?! — орёт Сивков и тоже ко мне.
— Ну, иди сюда, мразь, я
Теслик на мне повис, держит. А Сивков передумал меня, гада, бить, схватил за волосы Джона. Да ты и драться-то не умеешь, рогаль долбанный. Пусти, боцман, пусти, сейчас я его сделаю. Но кто-то из моряков лягнул Сивкова в пах — тот закрутился, зажимая свои причиндалы, и завизжал, как поросёнок. Из закутков высыпали на проход дембеля, молодёжь — и завертелась кутерьма. Ремни свистят, бляхи сверкают якорями, дужки кроватные звенят палашами, обрели массу, потеряв вес, летают над кроватями тумбочки и табуреты. И крик и стон со всех сторон. Солдатики ныряли под кровати, но и кровати теряли устойчивость от рук и тел противоборствующих. Только вот сторон не разобрать — дрались все, а кто с кем и за что, не понять.
Теслик, как повис в коридоре, так до кубрика на мне и доехал.
— Пусти, пусти, — хриплю, а он мне голову заворачивает. — Врежу, гад, мало не покажется.
Сбросил я боцмана в кубрике. Полетел Леонид Петрович головой в пол, рукой на табурет хотел опереться — рука соскользнула, табурет перевернулся, боцман челюстью в него — бац! В начале навигации рассёк это место рукоятью шпиля, потом я приложился кулаком, теперь от деревяшки досталось — везёт же парню!
Избавился от боцмана, верчу головой — с кем бы сцепиться. Эх, раззудись плечо, размахнись рука! Сильнейший удар опрокинул меня на спинку кроватную. Кувыркнулся на пружины, чувствую, капец спине пришёл — сломалась. Боль такая, что и подняться не могу, даже челюсть не так саднит. Кто же это меня? Ну, вот он, урод — бык с 67-го, Гринька. Он же — второгодник! За кого воюешь, брат? Кого бьёшь, скотина. Эх, подняться бы мне. Спина не даёт. Всё, Антоха, допрыгался — инвалидом стал. До дней последних донца. Хорошо, если врачи на костыли поднимут, а то буду лёжкой лежать, а мама с ложечки станет кормить.
А бой идёт святой и правый, и не факт, что случись рядом враждебная личность, не добьёт он меня беспомощного. Это кто беспомощный? Я ж дневальный — у меня штык-нож у пояса. Вооружился. Лежу, подняться не могу, да, признаться, и не хочу. Вижу, как из канцелярии и каптёрки выскакивают два боцмана и начинают раскидывать дерущихся.
— Прекратить! — кричит Мишарин.
— Отставить — вторит Кобелев.
Прошлись кубриком из конца в конец — утихла драка. Да пора уж: слишком яростно началась — приморились драчуны. А дел-то натворили — тумбочки с табуретками разбросаны, дужки сорваны, кровати перевёрнуты. Пошёл разбор полётов.
— Вы что, очумели? — рычит Мишарин.
Хором не учились отвечать.
Мишарин:
— Кто начал?
На меня указывают.
— Ага. Ну-ка, покажись, чего в кровать зарылся?
Подняли меня, на ноги поставили. Спина болит, но стоять могу и ходить тоже — пусть попылится где-нибудь на складе инвалидная моя коляска.
— Я, боцман, старшину музыкантов положил — он на парня с молотком. А больше никого не успел.
— Ладно, а ты зачем дрался?
— Я думал, хохлы на уральцев попёрли.
— А ты?
— Катер на катер…
— А ты? А ты? А ты?
Дошла очередь до Гриньки. Ну-ка, ну-ка, и за что ты меня, родной?
— Так, это, руки чесались, боцман.
Потихоньку, помаленьку родился смешок, от него хохот. И вот уже громовые раскаты сотрясают стёкла окон. Из своих углов улыбаются солдаты — им не понять: из-за чего мы начали бузу, и почему так весело её заканчиваем. Только смеяться, конечно, лучше, чем драться. Ну, а нам-то всё ясно — пары спускали. Как летом на границе снимали стресс малоподвижной жизни мордобоем. А здесь и народу больше, да и копилось долго. Ну, ж был денёк….