Три прозы. Взятие Измаила; Венерин волос; Письмовник
Шрифт:
А смерть – это борьба космоса со временем, с нами. Ведь что такое космос? Это ведь по-гречески порядок, красота, гармония. Смерть – это защита всеобщей красоты и гармонии от нас, от нашего хаоса.
А мы противимся.
Время для космоса болезнь, а для нас – древо жизни.
Странно только, что космосом назвали именно космеи – такие земные цветы, ничего в них особенного.
Что-то у меня живот крутит, прости за такие подробности. Боюсь, как бы не заболеть тифом. И голова раскалывается.
Ну вот, зовут,
Саша!
Я вернулся. Уже ночь.Руки все еще трясутся, прости. Я никак не могу прийти в себя. И в ушах все еще звенит от разрывов.
Не нужно тебе все это рассказывать, но не могу. Я слишком много сейчас пережил, чтобы держать в себе.
Там были наш новый батальонный командир Станкевич, глухой Убри, я тебе о нем рассказывал, наш доктор Заремба, фельдшер, еще один офицер, Успенский, совсем молодой, только сегодня пришел приказ о его производстве в прапорщики. Еще несколько штабных и солдат.
Этот Успенский болтал без умолку, но все время заикался. Говорливый заика. Его распирало от счастья, что его произвели. Даже Станкевич велел ему помолчать.
У меня скрутило живот – я отошел от них в овражек, присел, а в это время начался обстрел. Снаряд упал прямо туда, где они стояли.
Я подбежал к ним. То, что я увидел, не могу тебе написать.
Прости, меня опять начинает трясти.
Вижу, Убри лежит шагах в десяти, ближе всех ко мне. Руки и ноги как будто отсечены. Их нет! Сапог с остатком ноги валяется рядом. Лицо в серой копоти. Я наклонился, и мне показалось, что он еще жив. Рот открыт. На моих глазах его зрачки плавно закрылись какой-то шторкой. Он умер в этот самый миг, как я над ним наклонился. Не знаю почему, я понял, что должен это сделать – протянуть руку и закрыть ему глаза. Протягиваю, но дотронуться не могу.
Иду дальше. Кругом кричат, стонут, копошатся в крови.
Вижу Станкевича, нашего командира. Лежит на траве, такое впечатление, что он просто устал и решил полежать. Подбегаю к нему. Лицо спокойное, глаза приоткрыты, словно подглядывает. А кисти рук будто пропущены через мясорубку. Беру за плечи, пытаюсь приподнять. Его тело легко поддается ко мне, а затылок остается на траве.
Рядом раненая лошадь дергает задними ногами, за ней наш фельдшер Михал Михалыч – лица нет. Месиво из зубов, костей и хрящей.
Слышу стоны, бегу туда – там доктор Заремба. Он еще жив, смотрит на меня. Он в сознании, что-то мычит и булькает кровью. У него разорван живот, и на дорогу в пыль вывалилась груда кишок. Заремба лежит в луже черной крови, стонет, а я не понимаю, почему он еще жив и что можно сделать. Кричу ему:
– Что? Что сделать?
Он только мычит, но я в конце концов понимаю, чего он хочет. Чтобы я его убил.
Слышу еще крики, вскакиваю и иду дальше.
Вижу одного из штабных – мертвый. Ноги так подогнуты, как у циркового акробата. И рот – опять, как у них у всех, –
Наконец нахожу одного живого – заику Успенского. Непонятно, куда его ранили, но кровь хлещет горлом. Обмундирование на нем дымится, брови, ресницы, волосы опалены, сквозь разорванные галифе видны кровоточащие ссадины на ногах.
Я совершенно растерялся, не знал, что делать. Сидел рядом и успокаивал его:
– Держись, все обойдется!
Прибежали другие солдаты, санитары. Я вместе с ними потащил Успенского в лазарет. По дороге он начал захлебываться собственной кровью, санитар сунул ему в рот свои пальцы, чтобы кровь могла беспрепятственно вытекать наружу.
В лазарете я просидел с ним целый час, все никак не мог уйти. Он был в сознании, и я без конца повторял:
– Держись, все обойдется!
В палатке было очень жарко, духота, тучи мух, запахи гниения. Я обмахивал его и отгонял мух. Больше я ничего не мог для него сделать.
А когда он умер, я протянул руку к его лицу, провел ладонью и закрыл ему глаза. Оказывается, в этом нет ничего такого.
Его нужно было переложить, и я помог его поднять. Мертвец намного тяжелее себя живого. Я и раньше об этом от других слышал.
Саша, мне очень нужно быть сейчас с тобой!
Я очень устал.
Мне нужно прийти и положить голову тебе на колени. Ты погладишь и скажешь:
– Ничего, любимый мой, все уже хорошо! Все уже позади. Теперь все будет хорошо, ведь я с тобой!
С утра собиралась и уже знала, что останусь у этого звездочета. Ноздри вспомнили дразнящий аромат его одеколона.
Смотрела на себя в зеркало и не узнавала. Серое лицо, черные круги под глазами.
Тело тускнеет.
Перебирала волосы и выдернула несколько седых.
Глаза по-прежнему: левый – голубой, правый – карий, но веки немного набрякли.
На шее кожа начинает морщиниться.
Наклонилась над раковиной – умыла груди холодной водой, а они свисают студенистые, унылые, в синеватых прожилках.
Выдергивала пинцетом волоски вокруг сосков.
Пальцы ног узловатые.
За кофе принялась подпиливать ногти, а нужно подпилить жизнь.
Встретились у входа в парк, засыпанный тополиным пухом. Там старуха играла на гармошке.
Погуляли немного. Потом повел к себе домой.
По дороге чуть помедлила перед витриной, в которой было выставлено зеркало. Просто поправила прическу – и вдруг поймала на себе взгляд какой-то проходившей мимо девчонки. И прочитала в ее насмешливых глазах, кем я была для нее – старой, увядающей, которой не поможет никакая на свете прическа.
У окна телескоп на треноге.
Ужин при свечах. Музыка. «Дон Джиованни».
Перечисляет спутники Сатурна:
– Титан, Япет, Рея! Диона! Мимас! Гиперион! Феб!