Три романа о любви
Шрифт:
Она цепко схватила его руки горячими пальцами. Потом раскрыла губы, чтобы что-то сказать.
— Не смей! — погрозил он. — Тебе запретил доктор.
Она закивала головой и притянула его к себе. Он притронулся к самому ее рту. Горячее дыхание повеяло ему на лицо. Он услышал, более угадывая глазами:
— Ау, Нил!
— Ау, мое счастье.
Не выдержав, он разрыдался. Она понимала, что с ним, и, безмолвно утешая, ласкала его волосы. Глаза ее были радостны, но радость эта была нездешняя, от всего отрешающаяся. Она точно хотела ему сказать сиянием глаз: «Я умру. Но я хочу, чтобы ты после меня был счастлив».
— Я хочу, чтобы ты как можно скорее поправилась, — сказал он. — Ты
Она покачала отрицательно головой, потом такая же сияющая уставилась глазами в потолок. Он пошевелился. Она тотчас же сжала его руку. Она боялась, что он уйдет и она умрет без него.
— Я никуда не уйду от тебя, — сказал он. — Я сам буду давать тебе лекарство.
Она взяла свою руку, успокоительно кивнула головой и закрыла глаза.
Он на цыпочках вышел из комнаты.
XXXIII
Письмо пришло по почте. Сначала Колышко не хотел его распечатывать вовсе. Жалкая комедия! Потом любопытство взяло верх.
«Ненни, как видите, я жива, — прочел он. — Я убеждена, что, если бы вы получили такую записочку, как моя предыдущая, от Сусанны Ивановны, вы бы пришли в отчаяние. Мысль же о том, что я собираюсь переселиться в лучший мир, наверное, нисколько не затронула вас. Вообще, у вас ко мне нет никакой жалости. Это приводит меня в восторг. Я всегда подозревала это, но мне необходимо было увериться. Не скажу, что это было особенно приятно для моего самолюбия. Я прождала до двух часов ночи вашего звонка. Но кто хочет любить и быть любимым, тот должен спрятать самолюбие в карман. Никто во всю жизнь не терзал меня таким образом, как вы. Вы точно нарочно созданы, чтобы причинять мне maximum страданий. Ваша холодность прямо-таки очаровательна. Ваша ненависть не сравнима ни с чем. Я чувствую ее уколы даже на расстоянии. Я знаю, что вы еще никого не ненавидели в своей жизни так, как меня. Возбудить такую ненависть к себе — да это же прямо богатство. И отвечать на нее любовью, протягивать навстречу горячие, трепещущие руки. Представлять миллиарды раз холодное, враждебное лицо, покрывая его в воображении поцелуями, как это делаю я сейчас, Ненни.
Самый страшный враг любви — безразличие. А мы еще далеки от этой последней грани.
Боже, как далеки! Дорогой, не боритесь же напрасно. Я смело вам разрешаю ненавидеть себя. Целую ваши неумолимые руки. Ваша раба Нумми».
Колышко разорвал письмо, но у него было чувство неприятного удовлетворения. Да, его чувство к ней ближе всего подходило к понятию ненависти. Она не была для него безразлична. Даже клочки этого разорванного письма доставляли ему что-то похожее на радость. Она предугадывала его ощущения. Ему хотелось сжать ее пальцы, чтобы услышать их хруст, бросить ее на пол, может быть, даже… Он остановился, в страхе ощущая жар в лице. Медленно и сладко замирало сердце. «Самый страшный враг любви — безразличие». Она позволяла себе играть его душой, точно мячиком. Она хотела, чтобы он ее то любил, то ненавидел. И может быть, даже его ненависть была ей больше нужна, чем его любовь.
Он представил себе ее удлиненные, весело смеющиеся глаза. Он постарался подумать о них безразлично. От напряжения пот выступил у него на лбу и ладонях. Не должен ли он ответить на этот последний выпад равнодушием и презрением?
Его охватил страх. Неужели он больше не господин своей души? Ну да, это была ошибка, неосторожное увлечение. Он доверчив вообще. Он немного неосторожно подпустил эту женщину к тайникам своей души. Он был обманут блестящей внешностью и искусной игрой.
Взгляд Колышко упал на развернутые части конкурсного проекта, белевшие на чертежных досках. Правда, он за
Это было малодушное бегство. Колышко подошел к чертежному столу. У него было странное ощущение, точно он соразмеряет силу своего духа с этим неприятным и липким, сторожившим его с недавних пор.
Если бы он мог покончить одним ударом. Мысль показалась ему явно сумасшедшей. Он покрыл вычерченные части тонкой серой бумагой. Дело сделано. Нет ничего труднее, чем разобраться в тайных процессах творческой работы. И почему он привык думать, что обязан замыслом этого проекта участию Веры Николаевны? Творческое возбуждение могло прийти к нему по самым разнообразным и капризным поводам. Он слишком мнителен.
Руки его дрожали. Он понимал, что пытается себя обмануть. Надо быть стойким и смотреть правде в глаза. Да, он увлекался этой женщиной. Да, этим проектом он обязан ей. Да, он любил, он был взволнован.
Вглядываясь в резкие штрихи первоначального наброска, распяленного Василием Сергеевичем на стене, он вновь сейчас переживал отдельные моменты этого поразительного подъема.
С тех пор она обманула его. Все оказалось фальшью. Но ведь подъем остался подъемом. Подъем — это то, что всегда жило в нем самом.
Он припомнил, сцену за сценой, появление этой женщины в его доме и то, как она расчетливо и упрямо шла к своей цели. Да, ее игра была ее игрой, его же искренность оставалась его собственной душевной правдой.
Он вновь вернулся к столу и погрузился в созерцание чертежа. Почему это случилось так, что прекрасный порыв, вызванный несомненным восторгом перед душой этой женщины, ее умом, вкусом, превратился во что-то безобразное?
Может быть, он был несправедлив к ней? Да, она была жестока, прямолинейна, ее душа шла по трудным, извилистым путям каких-то непонятных ему извращений. Она прикоснулась к его духу, чтобы наполнить его тревожным и невнятным гулом. Они просто были разные. Почему он должен ее «презирать» или «ненавидеть»? Еще и сейчас она заставляла напрягаться и дрожать его душу. Отчего он не хочет остаться беспристрастным?
Придвинув стул, он погрузился в созерцание отдельных частей чертежа. Его мысль делала новые и новые открытия. Брезгливо поджав губы и задерживая дыхание, он всматривался в работу помощника. Местами для него были ясны его ошибки. Иначе и не могло быть. Во всем этом было что-то хаотическое. Старческая фантазия Василия Сергеевича делала то там то сям зияющие бреши. Проект смотрел на него сиротливо. Столько потраченных ночей! И не смешно ли это бегство от самого себя? Не возмутительна ли эта неспособность покончить с двойной бухгалтерией собственного духа? Что же, в конце концов, он здесь хозяин или больше уже нет?
Взяв зеленый карандаш, Колышко прыгающей рукой сделал надпись на фризе:
— Переделать!
Это была новая долгая работа. Но появилось чувство внутренней честности. Идея принадлежит себе самой и никому больше. Придирчивым глазом он следил за ее детальным выявлением, делая пометки: «Рахитично! Убрать к черту! Кого вы хотите обмануть? Наивность!»
Так сидел он неопределенное время, пока к нему не постучал осторожно Гавриил.
— Барыне лекарство, — сказал он испуганно.
Вся его высокая фигура, в белом переднике, отогнутом с одной стороны, казалась в особенности фантастически-нескладной. У него был такой вид, точно он потерял что-то. Вообще, в доме все сошло со своих мест. Накрыли обедать на круглом столике в гостиной. Сестра милосердия вносила в дом неприятный характер больницы. Но за всем этим стояло что-то гораздо большее, неуловимое.