Три твоих имени
Шрифт:
— Что это от нее отказались? Чем она такое заслужила? Говорят, она дура совсем, приемная мать с ней мучилась-мучилась, с ее уроками сидела-сидела, все за нее сама решала, чтоб у нее оценки в школе были поприличнее, плакала, да и сдала назад.
— Нет, говорят, она там воровала в семье, все, что плохо лежало, деньги воровала, кольцо у матери сперла, вот они ее и вернули, надоело следить за ней и все прятать.
— Да она вообще психованная, контуженная — помните, как она в первый еще день Лерку покусала? Говорят, она, чуть
Я знаю, это все Настька сплетни распускала. Настька в лицо сю-сю-сю, Риточка-Риточка, а за спиной болтает гадости.
Но тут неожиданно за меня вступился Миха. По слухам, он имел с Настькой про это отдельный разговор, после чего все перешептывания за моей спиной прекратились.
Сейчас никого из тех девчонок, кто был в самом начале, уже нет в детдоме. Настька ушла после девятого класса в какой-то колледж, кажется, на маляра учиться. Лерку неожиданно забрала родная тетка, а Вику удочерили. Повезло ей, маленьких иногда забирают в семью.
Прошел год, как уехали Лариса Сергеевна и Виталий Михайлович. С того самого утра, когда я ушла из их дома, я больше никогда их не видела.
Весь тот день я ждала, что Лариса… что мама — я так ее называла тогда — придет и позовет меня назад. Потом думала: ладно, хорошо, они не могут меня взять, но, наверное, придут, попрощаются.
Еще через день подумала: хорошо бы хоть папа пришел, попрощался, перед тем как уехать навсегда.
Потом мне сказали, что Лариса сразу же уволилась, что она заходила в детдом забрать документы, но очень старалась, чтоб не встретить меня.
Но я, как идиотка, все равно ждала. Думала — придет мне письмо из их Зеленодольска. Я представляла: Зеленодольск весь зеленый-зеленый, как Изумрудный город. Там, наверное, везде парки, и скверы, и во дворах чисто и клумбы с разными цветами. Весной везде тюльпаны растут и нарциссы, потом ирисы, потом пионы расцветают, потом лилии и астры с флоксами. Я знаю, у нас перед крыльцом детдома есть клумба, там цветы. А в Зеленодольске цветы везде. И перед домом мамы и папы тоже клумба. Я бы за ней ухаживала, полола бы сорняки. Я знаю как.
Я ждала письма, мол, доехали хорошо, бабулю похоронили, папа грустит, дела так-то и так-то, как ты живешь, как учеба… Ждала, что мама напишет: учись хорошо, старайся. Думала, вдруг позовут приехать на каникулы, пришлют билет? Ждала каждый праздник — может быть, с Новым годом поздравят? Или с днем рождения?
Сейчас-то мне уже понятно: год пролетел, ждать нечего.
Миха однажды подошел ко мне и сказал:
— Надо поговорить.
И мы с ним отправились на трамвайную остановку, которая недалеко от ворот детдома. Там наши часто сидят — если кто-то первый занял скамейку на остановке, то другие уже не подходят: кто первый встал, того и тапки!
Там хорошо сидеть. Остановка, конечно, вся заплеванная окурками, и мусор из урны там, кажется,
Вот там мы и сели. Накрапывал осенний дождичек, было слякотно и противно. Миха сбегал к киоску и купил пива и сигарет.
— Хочешь пива, Рыжая?
Я помотала головой. Я никогда не пробовала пива и не хочу пробовать. Я вообще никогда ничего спиртного пить не буду, я себе обещание дала.
— Ну, не хочешь — как хочешь, — сказал Миха и закурил.
Курил он долго. Курил и молчал. Я сидела на скамейке рядом с ним, болтала ногами и просто ждала, когда он решит сказать то, зачем позвал меня сюда.
На какую-то минуточку у меня было чувство, что вот, я сижу тут с парнем, с настоящим взрослым парнем, как будто я тоже взрослая девушка и у нас свидание. Если кто-то из наших подходил к остановке, то, наверное, так и подумал, что Миха за мной ухаживает.
А потом мне стало смешно. Это же Миха. В нем росту почти два метра. А я совсем мелкая, он одиннадцатиклассник — я шестиклассница, какая я ему девушка. Нет, видать, у Михи и впрямь ко мне деловой разговор.
Пока Миха курил, прошли три трамвая. Каждый громыхнул колесами на рельсовом круге, выбросив сноп искр, каждый постоял с распахнутыми дверьми, обдал нас светлым теплом, а потом уехал. Я начала замерзать.
Если бы Миха был моим парнем, он бы, наверное, обнял меня, и я бы согрелась. А так пришлось ежиться и терпеливо ждать, что он скажет.
Миха плевком загасил сигарету. Подумал, и затянулся новой. Она просто дымилась у него в пальцах. Отхлебнул пива. И сказал:
— Слушай, Рыжая. Ты из-за Лариски переживаешь до сих пор?
— Из-за какой Лариски? — не поняла я.
— Из-за Ларисы Сергеевны, матери твоей бывшей приемной.
Было мне холодно — стало жарко.
Какое Михе дело до того, переживаю я или не переживаю?
Я молчала. Прикусила губу и молчала. Переживаю. Не переживаю. Переживаю. Не переживаю.
— Не знаю, — тихо сказала я. — А что тебе-то?
— Хотел тебе сказать. Не переживай. Дрянь она. Дрянь, гадина.
И прибавил еще одно совсем нехорошее слово.
И еще раз отхлебнул пива.
Слово это нехорошее словно повисло в воздухе в темноте. Я повторяла его замерзшими губами, прикидывая, как бы оно звучало, если бы я сказала его громко вслух.
У меня сейчас появилась такая привычка — повторять то, что я услышала или сказала сама. Повторять про себя с разными интонациями, как будто пробуя на вкус. Можно так сказать. А можно так. И вот так.
А Миха вдруг снова заговорил:
— Ты, Рыжая, очень уж хлипкая. Тебя тут, пока я в армию не ушел, никто не обидит. А потом учись сама защищаться.