Три жизни Юрия Байды
Шрифт:
— Вер ист да шрейст? [11]
Из смежной комнаты выскочил Куприян уже совсем одетый. Поклонился немцу, указал пальцем себе на грудь:
— Староста…
Солдат кивнул головой.
— Их ферштее [12] .
Затем солдат показал на Юрася:
— Вер ист да? Зих аусвейсен документ? [13]
Юрась стоял ни живой ни мертвый, испуганно глядел на дядю, дядя — на Юрася.
Вдруг Куприяново лицо перекосила злоба. Он, показав на племянника, крикнул солдату:
11
Кто
12
Понятно.
13
Кто это? Ваши документы?
— Бери его! Он бандит! Партизан!
— О-о! Партизан? — с изумлением воскликнул солдат и тут же, направив на Юрася автомат, властно приказал: — Хенде хох! [14]
Юрась продолжал растерянно стоять.
— Выходь, паскуда! Выходь! — шипел старик из-за спины солдата. Его крючковато растопыренные пальцы тряслись еще больше.
Немец блеснул угрожающе оружием.
Юрась медленно и вяло поднял руки и с гнусной покорностью ждал конца. Он смотрел сверху на щербатый перекошенный рот бабки Килины, на узкий, клином, подбородок старика, на задиристое лицо солдата. Часто стучало сердце, ладони цепенели, становились деревянными.
14
Руки вверх!
— Иди! — хрипел дядя в исступлении и стучал ногами. — Иди! Ступай вслед за своей потаскухой Агнией! Для всех вас — одна перекладина! — Он опять недооценил племянника.
Стоило ему это сказать, как вдруг с Юрасем что-то произошло. Произошло что-то необъяснимое, как внезапный возврат к жизни. Руки, налитые кровью, вдруг ожили. Все последующее запомнилось до мелочей. Когда фриц, показав арестованному на дверь, сделал шаг к печке, чтобы освободить ему проход, Юрась обрушился на него всем своим телом. Глухо бухнули половицы. Стол опрокинулся, затрещал. Испуганная бабка едва успела схватить со стола керосиновую лампу. Хрипящий клубок тел покатился, отлетел к стене. Бабка, часто крестясь, с лампой прижалась в углу. Солдат вцепился в свой автомат — не вырвать. Старик семенил вокруг, норовил ударить племянника ногой в пах, но Юрась изловчился, хватил фрица кулаком меж глаз. Автомат брякнулся на пол. Куприян схватил его, но Юрась вскочил на ноги, рванул оружие к себе так, что дядя грохнулся рядом с немцем.
— Нихт! Нихт! [15] — визгнул солдат отрывисто, закрываясь руками.
Юрась с силою опустил на фрица приклад, и тот вытянулся без движения. В хате стало тихо. Только Юрась дышал, как загнанная лошадь, и смотрел с отвращением на убитого. Лампа в оцепеневших руках бабки Килины мелко дрожала. От ее колеблющегося света казалось, что немец гримасничает.
И в этот момент раздался тоненький скрип и в дверях мелькнула спина Куприяна. Юрась бросился за ним, сграбастал в сенях, но юркий Куприян выскользнул из пиджака. Загрохотало упавшее с лавки ведро, покатилось, что-то упало еще. Прерывистое дыхание, короткая борьба, и в распахнутой двери показались двое: племянник волочил за ногу своего дядю. Тот упирался и в отчаянье что есть силы колотил каблуком по его рукам.
15
Нет! Нет!
Багровый от натуги и боли Юрась не вытерпел и с силою крутанул ему стопу. Куприян пискнул по-заячьи и тут же
— Только пикни! — поднес Юрась к его носу кулак и прислушался. На улице вроде тихо.
Куприян корчился на полу, ухватившись руками за вывернутую стопу. Бабка продолжала стоять уродливой статуей с лампой в руках. В хате висела густая духота от пота и крови: возле головы убитого натекла целая лужица. Юрась обошел его, надел сапоги, стеганку и, не глядя ни на кого, пошел к выходу. Еще шаг, и он за дверью. Но нет, остановился, взглянул на дядю и закинул автомат за плечо. Подошел к простенку, снял с гвоздя моток веревки, на котором бабка сушила стираное белье.
Лицо Куприяна перекосилось в тупом ужасе.
— Что ты? Что ты? Юрасю, опомнись! Я ж твой родной дядя!.. — залепетал он непослушным языком.
Хлопнуло и посыпалось, звеня, выпавшее из лампы стекло. Бабка глухо завыла. Желтый коптящий огонь тускло освещал развивавшуюся в руках Юрася веревку. Странная, печальная усмешка кривила его губы.
— Не тряситесь, давайте руки, — сказал он, но в этом «не тряситесь» прозвучали такие нотки, что Куприяну стало еще страшнее.
Минута — и он, скрученный по рукам и ногам, с заткнутым ртом оказался впихнутым в мешок. Юрась проверил завязку, сказал:
— Смотрите, бабо, ни звука! Чуете?
— Ой, чую, Юрасю, чую… Та за що ж ты меня, старую, кидаешь тутечки с убитым германом?
— Ничего, бабо, мертвые не кусаются… Не обижайся.
— То убивай и меня!
— За что, бабуля? Вы добрый человек, живите на здоровье!
— И что ж ты с дядьком зробишь теперички? Он же тебя поил-кормил… Да прости ж его, Юрасю, бо ж он не в себе!
— На убой для гестапо кормил меня… А с ним лично я делать ничего не собираюсь. Повторяю, молчок!
Погрозил пальцем и потащил мешок на крыльцо. Выглянул во двор — там по-прежнему пусто. Запер дверь снаружи на замок, ключ швырнул в бурьян. Затем взвалил мешок с Куприяном на плечо, автомат — на другое и скрылся в темноте.
НЕПРЕДУСМОТРЕННЫЙ «ЯЗЫК»
Закончив прием больных партизан, страдающих, как они сами выражались, профессиональными болезнями — насморком и чирьями, Васса вышла из землянки и присела на лавочке под сосной. Лучи солнца лениво просачивались сквозь сизую дымку предзимья. Ветра почти не было, но если б он и подул, все равно не раскачать ему могучие дубы в два обхвата. Не услышишь теперь живого шелеста трав, умолкли птичьи голоса, лишь кое-где каплей повиснет на голубой ветке синичка, пострекочет печально и опять скроется в мглистой чаще.
Грустно на сердце у Вассы, как у той синицы, а отчего ей грустно — не знает. Может, от одиночества? Так нет, кругом много людей и много дел. Да и неведомо ей по-настоящему это мучительное чувство, должно быть, оттого, что без матери выросла или привычку такую выработала в себе. А может быть, это наследственное, присущее всему роду Коржевских? Ведь и отец после смерти матери жил всегда один. Вот только неизвестно, тяготило ли его одиночество? Во всяком случае, если он и тосковал, то тосковал молча, не подпуская никого к своему горю, даже собственную дочь.
Васса частенько думала: со всеми ли так бывает или отец из тех редких, имя которым — однолюб? А сама она, Васса, из каких? В кого удалась? Сколько суждено любить ей в жизни? Просто не по себе становится, когда задумаешься. А зачем, собственно, думать сейчас о любви, о счастье? Разве она, Васса, владеет своей судьбой? Пока идет война, на такие вопросы ответа нет.
Взгляд Вассы привлекли ветки куста с сеткой серебристой паутины. Паучок соткал ее себе и бегает по ниткам туда-сюда, хлопочет. Но вот ветерок тронул верхушки деревьев, и тяжелая капля, упав с высоты, оборвала нить. И нет уже ни паука, ни его творения.