Тринадцать сеансов эфиризации
Шрифт:
У меня была жена… Я говорю: была, — несмотря на то, что она до сих пор жива и здорова, но дело в том, что сам-то я… впрочем, об этом речь впереди.
Моя жена была святая женщина, отдавшая свое сердце, вместе с молодостью и красотою, мне, — а свои заботы, ум и досуги нашим детям.
Мои успехи на поприще служебной деятельности внушали зависть всем меня знавшим, а благовоспитанность моих детей была Образцова. Я был счастлив даже в мелочах: мои начальники, здороваясь, подавали мне все пять пальцев, друзья никогда не занимали у меня денег, знакомые не приезжали без зова и не заставали меня в халате. Кроме того, я счастливо играл на бирже, никогда не попадала мне в суп муха, и не случалось, чтобы шел дождь во время моей прогулки.
И вдруг…
Это случилось в пятницу, 16
Наступила пятница, 16 декабря. До меня донесся едва слышно, как будто бы издали, звук часов, которые пробили девять… Я чувствовал, что уже не сплю, но, тем не менее, никак не мог проснуться.
В моем воображении носились еще неясные, скомканные обрывки грез. В то время, когда я мысленно и, казалось, сквозь сон читал себе нотацию о пользе и далее необходимости раннего вставанья, до меня донесся громкий плеск воды. Это меня заинтересовало. Я хотел открыть глаза, но с удивлением заметил, что они уже открыты, так как веки были приподняты, хотя я ровно ничего не видел. Ужасная мысль о том, что я ослеп, промелькнула в моей голове. Я хотел закричать, но язык мне не повиновался и горло не издавало никакого звука. — Что это такое? — думал я. — Продолжение сна? — кошмар? Это не может быть сном, потому что я слишком хорошо сознаю свое положение. Может статься, паралич? — Я собирал все силы, чтобы приподняться, но мне не удалось пошевелить даже пальцем. В это время я почувствовал, как четыре дюжие руки очень неосторожно приподняли меня с постели и положили на холодный пол моей спальни. Я терялся в догадках и предположениях. Иногда мне казалось, что я сошел с ума. Между тем, четыре руки начали тереть мое тело жесткой мочалкой и поливать его теплой водой. Недоумение мое росло с каждой минутой. Меня причесали, одели в новую мундирную пару, о чем я догадался по стуку отпираемого шкафа, в котором она находилась; перенесли в залу, где приподняли и положили на что-то жесткое. Это был стол, как я убедился впоследствии…
Таким образом, я понял весь ужас моего положения. Обмывают и кладут на стол только покойников, — следовательно, я умер! Я мысленно несколько раз повторил это слово — умер… Я умер! — И нашел, что оно звучит нелепо и странно. Этот глагол никак не может иметь формы первого лица единственного числа прошедшего времени. Можно сказать: умираю, умру, он умер, но я ум…
Я плюнул, мысленно, потому что по-прежнему не мог пошевелить ни одним мускулом.
Итак, я отвергал всякую возможность подобного приключения, тем более, что составил себе о смерти совершенно иное понятие. Однако, неподвижность тела, ощущение страшного холода в конечностях, полное отсутствие биения сердца, — все это приводило меня в крайнее недоумение.
В передней раздался звонок, потом я услышал шум шагов и голоса нескольких человек, между которыми я легко различил серебристый тенорок нашего приходского батюшки и октаву отца-дьякона.
— Дело дрянь! — подумал я совершенно искренне.
— Значит, я действительно… Так вот что такое смерть! Я ожидал совсем другого!..
Я попробовал формулировать свое мнение о смерти, и у меня сложилось определение, приблизительно, следующее: «Нравственная сущность человека остается в прежнем, нормальном состоянии. Человек сохраняет способность мыслить и чувствовать, но тело его становится неподвижным, сердце перестает биться и все отправления организма прекращаются. Внешние чувства, как, напр., слух, сохраняют в известной степени свою деятельность, хотя, может быть, только на время, так как я читал где-то, что последним в человеке умирает именно чувство слуха».
Пока я приводил, таким образом,
В моих мыслях мелькал уже проект жалобы мировому об оскорблении на словах; я даже совершенно забыл, что уже умер…
Припадок раздражения, тем более сильного, что я ничем не мог его выразить, заставил меня, если только я не ошибаюсь, покраснеть. Мне было стыдно за них, моих задушевных друзей. Казалось, еще немного, и я нашел бы в себе силы подняться со стола и расплатиться с ними за непрошеное составление моего некролога. Когда я стал несколько успокаиваться и кровь отлила от моего лица, ко мне внезапно и неожиданно вернулось чувство зрения. Я стал сомневаться в моей смерти и тут же (такова уж натура человека!) в самом потаенном уголке моего сердца зародилась мысль о мщении.
Как бы то ни было, я стал видеть. Картина, которая представилась моим глазам, была странна и своеобразна. Было светло; в воздухе носились густые облака дыма от ладана (обоняние мое оставалось парализованным). Сквозь опущенные шторы пробивались яркие лучи зимнего солнца. Комната была полна народа; я увидел моих друзей с притворным выражением грусти на лицах, подчиненных с видом какой-то странной, боязливой независимости, целый ряд дам в траурных платьях, несколько специалистов похоронного дела, в лице читальщиков и гробовщиков, какие-то совершенно незнакомые мне личности… А я, печальный герой события, я лежал посреди них и всеми силами души удивлялся экстренности этого события.
В комнате не было ни моей жены, ни детей. При мысли о жгучем горе моей Вари, о страхе и недоумении малюток, мое сердце мучительно сжалось. Хотелось верить в благоприятный исход невероятного приключения.
В то время, когда я предавался надеждам, в зале послышался сдержанный шепот. Прямо против меня находилась входная дверь, и я увидел его п-во, моего непосредственного начальника. Он был встревожен и бледен. Очевидно, его смутила скоропостижность моей кончины. Не отвечая на поклоны и приветствия окружавших, он как-то боком прошел мимо меня, искоса взглянул на стол и с достоинством кивнул моему телу головою. Он сделал это с таким же важным видом, как и в то время, когда я имел удовольствие состоять еще его подчиненным. Его п-во никогда не любил излишней фамильярности.
Общество сгруппировалось в отдельные кружки. Старики покачивали головами и говорили: «так-то… думал ли кто-нибудь… вот и мы также…» Молодежь вела оживленные разговоры и, казалось, забыла уже обо мне.
А между тем, я не хотел умирать. Мне было досадно равнодушие окружавших. Кроме того, я не хотел быть причиной горя для своих родных. Это были тяжелые ощущения, но впереди ожидали меня испытания еще более печальные и непредвиденные.
Панихида кончилась, и все присутствовавшие, прибавив каждый еще две-три черты для обрисовки моего характера и моих наклонностей, стали разъезжаться. Я мог, наконец, остаться наедине с своей семьей.