Трое из Коктебеля. Природоведческая повесть
Шрифт:
– Этим летом в июле какие-то немилые попались. Все им не то и все не так. В санаторий путевки не достали, вот и попросились ко мне. Я возьми да и пусти, потом уже локти кусала, а не выгонишь. Все нервы мне повыдергали. И холодильник не такой, и телевизора нет, и горячей воды нет, и комары кусаются, и простыни с цветочками. А что ж, что с цветочками? Цветочку душа и глаз радуются. Я уж их уговаривала, что все эти телевизоры да телефоны и в городе их загрызть успеют, а тут пусть на Божий мир глядят, в горы ходят, на солнце да на море любуются, на то и приехали. Да где там! Одна тут, ну жена которая, все к мешочкам моим придиралась, а что в них плохого? Травки целебные, и пусть себе по стенкам висят, от них дух в доме хороший. Шумные люди, городом вконец попорченные, где уж им всякие тихие радости понимать. Так и уехали, деньги отдали, а спасибо и доброго слова от них не слыхала.
– Ах ты. Баба Бер! Тихие радости, значит? Знаешь, как мать с отцом тебя называют? «Прелесть ты наша» – вот как!
– Ну уж и прелесть, выдумают такое, – засмущалась Баба Бер.
– Еще что-нибудь расскажи.
– А что ж тебе рассказать, для сказки
– Расскажи, как мои родители с тобой познакомились, про меня маленького расскажи. Понимаешь, я к тебе, как в детство, вернулся…
– Да уж сказывала все, когда в прошлый раз приезжал.
– Забыл, еще расскажи, – схитрил я.
– Ну, слушай, коли спать не хочется. Илья Петрович и Анна Сергеевна, родители твои, еще молодые были, а ты и вовсе крошка. Отдыхать вы сюда приехали. Вы тогда еще не в Москве, в Ленинграде жили. Отец твой не любил, где шум да народу много, а тут ему поглянулось, решили в поселке остаться, а жить их к себе никто не берет. Да и то сказать, зачем хозяевам беспокойство лишнее с дитем малым брать, когда холостых отдыхающих много. У меня в ту пору как раз двое мужчин уезжали. Пожалела я их и пустила. Месяц прожили да и полюбились друг дружке. Ну, пожили вы и уехали. Провожала я вас, как близких своих, и на следующее лето зазывала. С мамой твоей, как уезжали, всплакнули даже, а на нас глядя, и ты заревел, в меня вцепился. После этого не забывали меня, письма писали, с праздником да с рождением моим поздравляли. На другое лето опять приехали, я для вас место держала, никого не пускала. Вроде родных мне стали, а ты и вовсе привязался. Родители твои, бывало, и в горы, и в кино, и на экскурсии по морю, а ты маленький, куда тебе за ними гоняться, тебе и поесть, и поспать надо вовремя, вот мы и толклись с тобой по дому, по хозяйству, огород поливали, козу пасли, обед варили, одним словом, хозяйствовали. Тогда вы меня и стали звать Бабой Бер.
– А не обижалась, тебе ведь тогда еще сорок было!
– Да что там, – отмахнулась Баба Бер, – плохого в том нет, и обиды на людей не держу. Человеку и прозвище можно сказать ласково, и по имени-отчеству окликнуть так, что за обиду принимается.
– Ну, дальше.
– Вот так-то вы летом приезжали и еще собирались, а тут война началась. Илью Петровича сразу же в армию взяли, а мама твоя в Ленинграде с тобой осталась, сильно бедствовала, растерялась. Оно, ясное дело, трудно ей без привычки было одной, да и голодно. За тебя переживала. Ты и до войны, на мирных харчах, как блеклый стебелечек, был, а тут совсем захирел. Подумала я, подумала да и позвала вас к себе, легче тут было прокормиться. Куры у меня, коза, не смотри, что завалящая, а как-никак на вольных травах каждый день около двух литров молока давала; огородишко, картошка да и всякая зелень своя была. И рыбкой иной раз разживусь, у местных рыбаков на молоко поменяю. Они, бывало, как хамса или ставрида шла, ведрами лавливали. Анна Сергеевна мужу написала: так, мол, и так, зовет Баба Бер в Крым, как присоветуешь? Илья Петрович от Ленинграда неподалеку служил, на день отпросился домой, собрал вас да и отправил. Приехали вы худющие, одни глаза, а уж тебя малым ветром качало. Сюда, домой, мать чемодан волокла, а я тебя на руки взяла, все старалась разговорить, а ты – головенку в сторону и лицо ерошил, и не понять было, то ли улыбнуться, то ли заплакать хочешь.
– Баба Бер, – перебил я ее, – надо говорить морщил лицо, а не ерошил.
– А почему нельзя, если ты ерошил? – предельно аргументированно возразила Баба Бер и продолжала: – А уж какой живой, веселенький да непоседливый раньше был, смеялся, аккурат, как курица квохчет, и всё следом ходил за мной, за палец держался. Ну да ладно. Зажили мы втроем. Под огород с Анной Сергеевной еще землицы прикопали внизу возле колодца. Там гороха и фасоли посадили и тут, возле дома, побольше огурцов и рассады помидорной понатыкали. Мама твоя аттестат за отца получала, деньги то есть, так что на хозяйство деньги были. Мало ли, то на керосин, то на мыло, на спички, на мелочь всякую хозяйскую, да и за свет платили. Ну, худо-бедно жили-таки, не пропадали. Вы, малость, на деревенских то харчах, на вольном воздухе отходить начали, телом прибавились. Чирьи с тебя после морской воды сходить начали. Так вот оно и шло, да вскорости немцы в Крым пришли. Налезли, ну чисто саранча озверелая. Тут, в поселке нашем, одни бабы, старики да ребятня остались. Все по свои норам попрятались. Один был мужчина в селе, сорока годов, Михайла Запаняга, безрукий, с одной рукой еще с Гражданской, так они всё его в старосты приневоливали, а он им напоперек, да чего-то ихнему офицеру обидное высказал, так его сразу же в Черной балке автоматом, говорят, убили и хоронить не велели. Собака его все к нему бегала, выла, пока и ее не убили. Старики наши на третью ночь сговорились и украли труп-то, в чистое обрядили, а зарыть побоялись, да и долго, увидеть могли, так они его в лодку, отплыли подале от берега, груз привязали к ногам и в море спустили, чтобы человека на поругание не выставлять. На следующее утро немцы кинулись, а могилы, известное дело, не было, и виноватых так и не нашли. Жили немцы в конторе да внизу, где раньше общежитие совхозских рабочих было, а харч всякий у баб отымали, считай, всю живность перебили и огороды испакостили. А наш двор не трогали. Некоторые из соседей всякое думали, а всем не расскажешь, почемутак получилось. А было вот как: начали они по дворам да домам шариться и в наш двор двое зашли. Один, вроде ундер, по-нашему малость понимал, а другой, похоже, солдат был. Он в сараюшку пошел, а ундер к дому направился. Обомлела я и думаю, как бы беды не случилось, тебя за шиворот к себе подгребла. Взошел он, посмотрел на тебя, ничего не сказал, а в это время Анна Сергеевна простыла шибко, жар у нее был, и кашляла так, как в пустую бочку поленом колотила. Она за перегородкой сперва тихо лежала, а тут,
– Какими ягодками? – придирчиво поинтересовался я.
– Целебными. Они всю нечисть да грязь убивают. После уж тут одна ученая сказывала, что родом дерево, на котором эти ягоды родятся, из Японии, софорой его зовут. Ничего, полезные ягоды и против ломоты суставной очень помогают. Ну вот зажила у тебя ранка, и к приезду Анны Сергеевны ты уже и думать о ней забыл, а мне твоей мамке сказать боязно, а ну как заругает: «Куда ты, скажет, старая курица, смотрела, дите уберечь не могла». А сказать надо, вдруг как от соседей узнает или сама увидит шрамик-. Мучалась я, мучалась, а все ж призналась и шрамик показала. А она глянула так-то ласково и говорит: «Благодаря вам, Баба Бер, я и мой сын живы остались, а то, что меточка у него пониже спины, так я ее давно увидала, и это такой пустяк, что о нем и говорить не стоит».
Баба Бер вздохнула с явным облегчением и погрузилась в воспоминания. Я подождал немного, глядя на ее отрешенное, задумчивое лицо, и спросил:
– Что ж не расскажешь, как партизанам продукты носила?
– Да Бог с тобой, нешто я носила? Я бы со страху обмерла. Это пастушонок Гришанька носил, отчаянная голова.
– А у тебя не отчаянная? Жену красного офицера прятала да еще и продуктами партизан снабжала. Тебя за это два раза повесить могли, знала об этом?
– Знала! Ну и что? – Баба Бер лихо вздернула брови и вызывающе выпятила худенькую грудь.
– Вот ведь женская логика. Ты же только что говорила, что со страху бы обмерла. За милую бы душу расстреляли или повесили бы вместе с Гришанькой.
– Ништо-о-о, – усмехнулась Баба Бер, – где им? Немцам-? У нас в поселке все, кроме многосемейных, продукты для партизан отделяли. Запыхались бы, вешамши да стрелямши. Ведь им тут, как той худой собаке, приходилось крутиться, не знали, на кого скалиться, то ли на партизан, то ли на армию нашу, то ли на местных.
– Будь на то моя воля, я бы тебе, не то что медали, ордена не пожалел, – расщедрившись, заявил я.
– Куда уж, – отмахнулась Баба Бер, – не велики заслуги, и так ладно.
– Рассказывай, пожалуйста, дальше.
– Отца твоего, Илью Петровича, значит, через месяц после операции отпустили из госпиталя и признали, что ему на фронт из-за ранения никак невозможно. Стали вы с мамой собираться домой, к отцу. Он, как выписался, в вашей старой квартире зажил и ждал вас. Очень мне не хотелось одной опять оставаться, привыкла я, а уж главное, к тебе, малому, сердцем пристроилась, да что поделаешь. Жизнь, она нас не спрашивает, по-своему управляется. Уехали вы, а меня не забыли, каждый месяц одно, а то и два письма получала, и все, бывало, радовали меня твои родители, про тебя все-все подробно описывали: и как ступил, что сказал, и как меня вспоминаешь. Посылочку мне прислали: четыре куска сахару пиленого, платок байковый, с кистями, кастрюльку, чая пачку, две коробки спичек, носки новые, кусок мыла хозяйственного.
– Ух ты! Богатство какое, завидно даже, – поддразнивая Бабу Бер, я засмеялся.
– А ты не смейся. Ишь ты какой! По тем временам богатющая была посылка. Тогда малую крошку хлеба и ту учитывали, каждую спичку надвое делили, а сахару и вовсе было не достать. – Баба Бер укоризненно посмотрела на меня. – Как война кончилась, вы из Питера перебрались в Москву, Илью Петровича в Сибирь и на Дальний Восток отослали на два года лес отгружать, отстраиваться наново России требовалось. Считай, все города и поселки фашисты поломали, все жилье у людей порушили. Втроем вы туда поехали, а как вернулись в Москву, тебе уже восьмой годок пошел, в школу пора. Ну, а потом вы еще приезжали, да ты уже большенький был, сам, поди, все помнишь. Ну, хватит, что ль, сказывать, уморил ты меня.