Трон и любовь. На закате любви
Шрифт:
Все это Софья проговорила с яростной пылкостью. Голос у нее был грубый, почти мужской, соответствовавший ее высокой, мужественной фигуре. Произнося слова, Софья то и дело повышала тон. Ее грудь от волнения высоко-высоко вздымалась, глаза сверкали, голова слегка тряслась.
Князь Василий Васильевич, к которому она обратила свой вопрос, ничего не ответил ей; он только как-то особенно смотрел на любимую женщину. Видимо, нравилась ему эта пылкость и он любовался тем оживлением, которое делало красивым лицо Софьи.
Восторженными глазами следил за
– Матушка-царевна! – пылко воскликнул он. – Великую правду ты сказать изволила! Сам Господь глаголет твоими устами. Дедовщиной только и держится наша Русь. Всякие новшества – гибель для нее, и погибнет она, если твой брат на царстве будет… Чует это твое стрелецкое войско и не хочет, чтобы твой брат от Нарышкиной царем был… Повели только – и спасем мы нашу родину от нового смутного времени… Все будет ладно, слово только скажи! – И он снова устремил на Софью свой пылающий ожиданием взор.
Но царевна молчала: страшно было то слово, которого требовал от нее этот человек.
Однако все-таки нужно было дать ответ… Софья взглянула на Голицына; князь по-прежнему был бесстрастно спокоен.
– Ступай, Федор. Иди, – проговорила правительница, потупляя взор, – а мы тут еще об этом подумаем, да я потом позову тебя.
Шакловитый в пояс поклонился Софье, отвесил почтительный поклон князю и вышел из покоя.
XVIII. Надорванная мощь
После ухода Федора Шакловитого и царевна, и князь Василий несколько времени молчали. Видно было, что их обоих охватывали тревожные, мутившие их дух, лишавшие их покоя мысли.
– Ну, что ты скажешь, оберегатель? – подняла наконец опущенную голову неукротимая царевна. – Вот ушел Федя, а неведомо, что он нам назад принесет.
– А то скажу, Софьюшка, – мягко и даже нежно ответил князь Василий Васильевич, – что боюсь я, как бы беды не было.
– Беду ты провидишь, – воскликнула Софья, – или боишься ты?!
– Пожалуй, что и боюсь, Софьюшка, – по-прежнему ласково проговорил князь, – и как не бояться? Ведь против царя с пьяной сволочью идти мы с тобой задумали.
Царевна презрительно засмеялась.
– Не холопья ли кровь в тебе заговорила? – воскликнула она.
– А что же? – совершенно спокойно отнесся к этому явному оскорблению Голицын. – Ведь мы, бояре, все – холопы царей… Пока царей не было, мы ближние люди при великих князьях были, а потом блаженной памяти государь-царь Иван Васильевич воочию показал нам, что мы только – холопы. Так с тех пор и повелось… Служим мы своему господину и от него жалованье свое получаем. И не у одних нас так, – так везде. Зарубежные-то государства я знаю. Там то же самое. Тамошние-то вельможи – холопы еще хуже.
– А я-то как же ничего не боюсь? – перебила его рассуждения Софья Алексеевна. – Мне, кажись, более всех бояться должно.
– Да по тому самому, Софьюшка, что ты Петру – сестра, а не холопка… Вы с ним
– А вот люблю же я тебя… холопа! – воскликнула пылко Софья. – Вровень пред Богом стоим, хоть и не венчаны…
– Только пред Богом, Софьюшка, – мягко возразил Голицын, – только пред Богом, а не пред людьми… А пред Ним, Многомилостивым, и царь, и смерд одинаковы. Перед людьми же, родимая, никогда вровень нам не стать… невозможно. Не так люди на земле устроились, чтобы все вровень стоять могли. Вот и теперь начнет Федя смуту, а что выйдет? Одни люди за тебя пойдут, другие – за царя Петра Алексеевича, а третьи – ни к нам, ни к царю не примкнут, будут выжидать, кто верх возьмет. И беда будет, Софьюшка, ежели не нам верх останется.
– Не пугай, оберегатель, – холодно произнесла царевна.
– Не пугаю, а размышляю, царевна мудрая, – в тон ей ответил князь, – оба-то мы с тобой не столь уже молодые – вот у меня вся голова седая, – чтобы без размышления на случай один полагаться. Случай слеп, летает быстро, не всякому в руки дается. А посему, надеясь на лучшее, ожидай допреж сего худа: лучшее само придет, а от худа оберегаться надобно.
Царевна на это ничего не сказала. Ее голова опустилась на грудь, пальцы рук судорожно перебирали складки богатой одежды.
– Вон, – произнес Голицын, – приднепровский гетман едет… Поистине гость хуже татарина, а принять его надобно…
– Ах, что мне до Мазепы, – с внезапным порывом воскликнула Софья Алексеевна, – что мне до нарышкинца! О тебе, свет очей моих, Васенька, думаю, за тебя страшусь… что с тобой-то будет, ежели наше дело удачи не найдет.
– Что будет, то и будет! – спокойно проговорил Голицын.
– Тебе хорошо: мудрый ты, – чуть не плакала эта неукротимая женщина, – а мне каково? Как придет на мысль, что прикажет тебя казнить брат мой, ежели верх его будет…
– Что же, – по-прежнему спокойно отозвался князь, – умереть сумею… Мне ли плахи бояться, ежели она мне немало служб справила! Сам под топор лягу.
– И надорвется тогда сердце мое… Ты под топор, из меня дух вон… Столько ведь лет…
Волнение пересилило ее. Куда девались ее неукротимость, непоборимая мощь! Сказалась женщина, и слабая женщина, сжигаемая страхом за того, кто дорог ее сердцу.
Она приникла своей большой черной головой к широкой груди князя Василия Васильевича и зарыдала, громко зарыдала.
Голицын даже вздрогнул от удивления. Он не раз видел Софью Алексеевну в слезах, но то всегда были не жалкие слезы отчаяния, – в прежних слезах неукротимой царевны изливалась досада, находил себе облегчение гнев. Таких слез князь Василий Васильевич еще не видывал.
– Полно, Софьюшка, полно! – гладил он по голове, как ребенка, плачущую царевну. – Перестань тревожить себя раньше времени… Кто там знает, что заутро будет… Может, все по-нашему выйдет, а ты убиваешься.
Царевна продолжала рыдать.