Тутмос
Шрифт:
— Учитель, — вырвалось у Рамери, — а я? Разве смогу я приблизиться к тебе, разве мне, презренному рабу, не преградят дорогу стражи Аменти? Неужели мне, злосчастному, рождённому на земле Хальпы, не суждено увидеться с тобой?
Джосеркара-сенеб с усилием поднял руку и коснулся головы Рамери, на его светлеющем лице появилось подобие улыбки. Хуррит схватил руку учителя, прижал её к своему сердцу, и Ка-Мут, взглянувшая в лицо Рамери, не смогла удержать слёз.
— Рамери, сын мой, великий Осирис не отринет тебя, если твоё сердце не будет отягощено ни одним из сорока двух грехов, путь в его царство открыт любому праведнику, будь он сыном Черной или Красной земли. Истинный сын Кемет, сын не плоти, но моего сердца, разве не помнишь ты, о чём мы говорили в лагере при Мегиддо? Верь мне, мы увидимся там, и я прижму твою голову к моему сердцу, и когда настанет срок его величества, ты вновь будешь рядом с ним, будешь охранять его от всех опасностей, что подстерегают и в загробном царстве… Дети, дорогие мои, любимые, час мой близок! Прости меня, мой сын Инени, чьих первых шагов я не видел, ибо дни и ночи проводил в храме за изготовлением лекарств, прости меня, Раннаи, моя дочь, ибо по моей вине ты стала женой Хапу-сенеба, не любимого тобой и не заслуживающего твоей любви, прости меня, моя Ка-Мут, чью старость я не смог согреть, ибо всё время был далеко от тебя, в походном шатре его величества… — Джосеркара-сенеб остановился и докончил совсем тихо, так что шёпот казался уже последним вздохом, слетающим с бледных губ: — А теперь отпустите меня, не возносите больше молитв о моём исцелении, дайте мне спокойно уснуть. Да пребудет с вами благословение великого Амона, да не постигнет вас беда ни в вашем доме, ни в дороге, да будут сердца ваши уравновешены пером Маат! Идите с миром. Пусть со мной останется моя возлюбленная Ка-Мут…
Инени обхватил за плечи
— Раннаи, — тихо сказал Рамери, — я шёл сюда, чтобы узнать о здоровье учителя и сообщить ему и тебе радостную весть. Сделать этого я не успел… Его величество — да будет он жив, цел и здоров! — обещал даровать мне свободу сразу после похода в Митанни, но, когда будет этот поход, я не знаю, может быть, в следующем году, может быть, через три года. Я думал, что обрадую тебя…
— Мы оба стареем, — печально сказала Раннаи, — посмотри на меня — я увядаю, его величество, который хотел взять меня в свой женский дом, больше не смотрит на меня. Моя жизнь уплывает, как тростниковая лодка по водам великой реки, и скоро не останется берега, на который я могла бы смотреть. Посмотри на меня и ты, Араттарна, и ты увидишь, что я отцвела, как лотос к началу времени шему. Вот и отец мой отправился в путешествие к вратам Аменти, лицо моего брата изборождено морщинами, и сама я скоро стану подобна засохшей ветви. Об одном, только об одном молю я великого Амона — чтобы дал мне зацвести в первый и последний раз, чтобы дал мне познать радость, которая одна оправдывает наше существование на земле, и дать мне это можешь только ты… — Она остановилась, подняла голову и взглянула на Рамери своими прекрасными, полными слёз глазами. — Только ты, Араттарна, любимый, и теперь я молю тебя об этом!
— О чём ты говоришь, любимая?
— Женщине нелегко говорить об этом… — Слабая, смущённая улыбка скользнула по её губам, но глаз она не опустила и продолжала смотреть на Рамери, повернувшись к нему. — Ты знаешь сам — у меня не было детей от Хапу-сенеба, хотя когда-то я страстно желала их, чтобы оправдать свой несчастливый брак и погрузиться в заботы о них. Но Исида не вняла моим мольбам… Я хочу, чтобы в последний раз засыхающая ветвь покрылась цветами, мне нужен сын, твой сын, Араттарна. И даже если мы не станем мужем и женой, я хочу носить под сердцем твоего ребёнка, испытать боль деторождения, увидеть сына у своей груди. Подари мне это счастье, Араттарна! Скоро это будет уже невозможно…
Потрясённый, он бросился к её ногам, обхватил руками её колени, прижался к ним лицом. Она положила руки на его плечи и долго молчала, прежде чем вновь разомкнула уста:
— Араттарна, там, в земле Буто, я однажды разговорилась с простой женщиной, женой пастуха. Она родила девятерых детей, похоронила четверых и, когда я говорила с ней, ждала ещё одного. Она сказала мне: «Бедная госпожа, у тебя нет детей!» Я спросила, как рождались её дети, и она принялась подробно рассказывать мне об этом. Первенца, сына, она родила в поле во время жатвы, его положили на снопик пшеницы и обмыли той водой, которую приносят для питья жнецам. Ещё один сын пожелал явиться на свет в храме, ему помог родиться совсем ещё молодой жрец. Одну из дочерей она родила во время великого праздника Ипет-Амон прямо в лодке, которая сопровождала священную ладью бога. Она рассказала мне о том, как дети высасывали у неё из груди всё молоко, и когда казалось, что больше в рот младенца не попадёт ни капли, муж подходил к ней и гладил её грудь, и молоко вновь начинало тоненькой струйкой бить из соска. Я тоже хочу испытать это, Араттарна, неужели ты откажешь мне в этом? Отец мой, которого и ты называл отцом, оставил нас, я хотела рассказать ему всё о нашей любви, но не успела сделать этого. А теперь я думаю, что сам он давно уже знал обо всём и простил нас, ибо сказал тебе перед смертью: «Сын мой…» Наш дом объят горем, а в царском дворце большая радость, и так и должно быть, ибо рождение и смерть идут бок о бок, и я говорю тебе: пусть смешаются воедино дни великой скорби и великой радости, ибо я не могу ждать… Не смотри на меня так, любимый, не удивляйся моему бесстыдству — его породили одиночество и грустные мысли о бесполезно прожитой жизни. Но если ты согласен, уйдём отсюда и соединимся там, где нам никто не помешает. Пусть оборвавшаяся жизнь вновь затрепещет в новой, старое семя оживёт в новом цветке… Любимый мой, господин мой, не отталкивай
Рамери поднялся с колен, встала и Раннаи, и некоторое время они молча смотрели друг на друга. За стеной слышались приглушённые рыдания и жалобные молитвы, слуги оплакивали своего господина, где-то далеко, может быть, в дальнем конце дома, плакал ребёнок. Вот послышался голос Инени, потом хлопнула дверь — должно быть, новый хозяин отдал какие-то распоряжения и потом вошёл в комнату, где всё ещё оставалась в одиночестве его мать. Рамери осторожно притянул к себе Раннаи, обнял её, она прошептала: «Уведи меня…» Он покачал головой, поднял её на руки и на руках вынес из дома, покинутого солнцем, дыхание смерти осталось там, в опустевшем покое Джосеркара-сенеба, рядом с безмолвной, погруженной в своё горе Ка-Мут. У самых дверей встретилась маленькая газель, которую звали Гези, это имя дал ей Джосеркара-сенеб в честь давно умершей любимицы. Она проводила Рамери и Раннаи печальным взглядом и легла возле пустого кресла, освещённого тусклым огоньком догорающего светильника. Вскоре погас и он, и газель осталась в темноте, которую пронизывал лишь слабый отблеск лунного луча, пробившегося сквозь узкое окно, и, как блестящий нож, лунный луч рассёк ложе, на которое легли Рамери и Раннаи.
В покоях его величества ярко горели огни, освещая весёлые лица, раскрасневшиеся от вина и жары. Военачальники, окружившие фараона, уже раз двадцать поднимали чаши за здоровье его величества и его высочества, новорождённого царевича Аменхотепа, которого Тутмос то и дело приказывал приносить испуганным женщинам, в обязанности которых входило заботиться о новом солнце Кемет. Вино и любимое Тутмосом горькое кушитское пиво давно развязали его язык и превратили обычную суровую сосредоточенность в развязное веселье. Он то приказывал явиться танцовщицам, то изгонял их, и они убегали с криками и визгом, впрочем, принимая гнев фараона за шутку, то бросал чаши на пол, не отхлебнув из них ни разу, то жадно пил прямо из кувшина, гневаясь на тех, кто предлагал ему чашу. Дхаути, Себек-хотеп и особенно Хети, преданные друзья фараона, вели себя так же, пытаясь обойти повелителя в количестве выпитого вина. Отрывистый смех и грубые шутки то и дело раздавались над головой отчаянно кричащего младенца, но когда Тутмос, пошатываясь, вставал из-за своего стола и брал сына на руки, царевич затихал, и в этом все видели доброе предзнаменование и верную примету того, что Аменхотеп будет достойным продолжателем дела своего отца, могучего воителя, сокрушителя Мегиддо. Робкие сердца нянек царевича замирали, когда младенец взлетал высоко над столом в крепких руках фараона, с тревогой переглядывались и слуги — им уже не раз приходилось засыпать песком факелы и светильники, которые разгулявшиеся воины бросали на пол. Иной раз ручная обезьянка, любимица фараона, принималась бешено визжать и прыгать по столам, тогда на пол летела посуда и всё, что попадалось в лапки озорного зверька, избалованная любимица швырялась орехами и финиками, и слугам приходилось следить, чтобы эти непрошеные дары не полетели в самого повелителя. Нередко всё съеденное и выпитое каким-нибудь воином извергалось на пол, несчастным прислужникам приходилось зорко следить и за этим, а то и просто поднимать свалившегося на пол человека и вытаскивать его из пиршественного зала, выслушивая по пути пьяные выкрики и грубую брань. Неумеренно пили и женщины, их визг и хохот раздавались то в одном, то в другом углу — здесь пьяный воин дразнил танцовщицу снятым у неё с руки драгоценным браслетом, там двое других тянули в разные стороны совершенно пьяную чернокожую красавицу, требуя от неё ласк, ещё одна униженно ползала у ног Дхаути, моля его указать ей путь к выходу, а напротив точно так же искал выхода один из младших военачальников, путаясь в складках покрывала, стыдливо наброшенного на колени сидящей женщины. Музыканты, которые играли без перерыва несколько часов подряд, уже не могли сидеть прямо и прислонялись спинами к высоким расписным колоннам, их руки и губы продолжали извлекать звуки из разнообразных инструментов, но глаза почти у всех были закрыты, а один старик уже не мог играть и грудью навалился на свою большую арфу, дыша, как загнанный конь. Два карлика, привезённые Тутмосом из Ханаана, то и дело принимались драться из-за куска лепёшки или крылышка жареной птицы, комочками катались по залу, их со смехом пинали ногами и поливали вином из чаш. Вся жизнь царского дворца сосредоточилась в покоях фараона; то, что оставалось за их пределами, едва ли вообще существовало для собравшихся здесь людей. Разгульные пиры по случаю рождения наследника продолжались уже третий месяц и стоили фараону немало, но он не жалел серебра не только на вино и яства, но и на щедрые подарки военачальникам. Среди них был и молодой Пепи, оказавший фараону столь значительные услуги, хотя командовал он всего лишь сотней воинов и был далеко не такого знатного рода, как Дхаути или Себек-хотеп. Он сидел за дальним столом вместе с Рамери и, хмелея всё больше и больше и не замечая того, что его собеседник печален и молчалив, трещал без умолку, то и дело прерывая свою речь пьяным смехом:
— Послушай, господин Рамери, это правда, что скоро мы двинемся на крепость Уазы и что это будет нашим подарком новорождённому солнцу Кемет? Поистине, радость великая! Что из того, что нас побили под Кидши? Это ничего! Всё, что построено руками человека, человек может и разрушить — так говорят древние мудрецы, а? А зубчатые стены Кидши строили не боги! Вот только мудрые люди говорят, что всему виной Митанни, что это их проклятый царь строит козни против Великого Дома. Что же, нам на это спокойно смотреть? Его величество, да будет он жив, цел и здоров, тысячу раз прав, когда говорит, что нужно раздавить Митанни, как ядовитую змею, вот так, вот так! — В порыве воодушевления Пепи пригвоздил ножом к столу кусок пшеничной лепёшки. — Слышал ты, господин Рамери, что говорят божественные отцы? Опять, видишь ли, недовольны! Жалуются, что мы, воины, ведём слишком роскошную и привольную жизнь, а на то, что мы кровью в боях за это платим, им наплевать! Мало мы, что ли, бедствовали при царице Хатшепсут? Настала и наша пора, так что же, нам продолжать питаться лепёшками из лотоса и гнилыми финиками? Это таким господам, как, к примеру, господин Себек-хотеп, при Хатшепсут жилось хорошо, а нам, простым воинам, приходилось несладко. Если бы не привели боги на престол его величество и не внушили ему, что надобно воевать с врагами Кемет, смог бы я жениться на моей Сит-Амон? Ведь не смог бы! А теперь её отец низко мне кланяется и называет меня «господин Пепи», хотя раньше грозился избить палкой, если увидит в своём саду.
— Под сикоморой? — насмешливо спросил Рамери, которому надоела уже пьяная болтовня выбившегося в люди лучника.
Пепи, однако, не понял насмешки.
— А как ты угадал, господин Рамери? Именно под сикоморой! Как поётся: «Листья словно лазурит, а её плоды краснее яшмы…» Сколько раз я лежал там со своей Сит-Амон, пока отец её брызгал слюной и бегал по всему дому, надрываясь от крика: «Сит-Амон, Сит-Амон, где ты, проклятая девка?» — Пепи захохотал так, что поперхнулся только что выпитым вином. — Теперь, когда у меня самого растут дочери, я начинаю понимать старого глупца, да где там — моим дочерям от меня не ускользнуть, я-то ведь знаю, где растёт та самая сикомора! А вообще, господин Рамери, — зашептал Пепи, фамильярно обнимая Рамери за шею, — со всякой женщиной беда! Хоть я этого никому не говорю, а прав был старик Усеркаф, когда советовал мне последить за новым рабом, которого жена сама купила. Тебе, тебе одному, так как ты человек знатный и благородный, скажу, потому что не желаю иметь от тебя тайн на сердце — что видел, то видел, и пусть я лишусь загробного блаженства, если совру! Она, Сит-Амон, клянётся, что я был пьян, да ведь я-то знаю, что, когда даже и пью, разума не теряю, а тогда уж вовсе и не был пьян. Была она, была с этим рабом, презренным ханаанеем, собакой, которая молится по-собачьи своему Баалу, воя на луну. «Уж ты бы, — сказал я ей, когда отхлестал как следует поясом из буйволовой кожи, — подумала о том, что ханаанеи вылеплены из грязи, да ещё из зловонного птичьего помёта, да ещё смешанного с мышиной мочой — не противно ли об него мараться?» Вот до чего доходит женщина, когда распалится, господин Рамери! В другой раз, боюсь, застану её с чёрным кушитом, а потом, когда лягу с ней, сам окажусь перемаранным в чёрной грязи! И мой тебе совет, господин Рамери: если есть у тебя верный раб, поставь его следить за своей женой, когда отправишься в поход, не то встретит она тебя с младенцем грязно-жёлтого цвета и скажет, что это твой, а то ещё что к ней бог снизошёл в обличье какого-нибудь грязного хуррита! Поход-то ведь будет долгий…
Ни один мускул не дрогнул на лице Рамери, даже рука не дрогнула ни разу, чтобы нанести удар пьяному болтуну. Он спокойно пил вино, почти не хмелея, только красивые глаза блестели всё ярче из-за края серебряной чаши.
— На Митанни, на Митанни! — раздались громкие крики военачальников во главе с самим фараоном, и ещё один факел с размаху полетел на пол. — Выпьем за поверженного царя Митанни! Наступим ему на хребет!
Тутмос сбросил с колен танцовщицу, которую только что грубо ласкал, и схватил чашу, поднял её высоко над головой, расплёскивая густую тёмно-красную жидкость. Отхлебнув из чаши, хотел бросить её на пол, но сдержался и поставил обратно, так как в зал только что снова внесли царевича. Фараон потянулся к нему через стол, роняя кувшины и чаши, танцовщицы со смехом поддержали его и усадили опять на, придвинутое к столу, ложе. Одна из женщин приблизилась, испуганно и умоляюще глядя на фараона, и дрожащими руками протянула ему отчаянно кричащего младенца.