Ты его не знаешь
Шрифт:
Долгое время я ни с кем не делилась воспоминаниями о Лиле, хранила их как тайное сокровище, с которым не в состоянии расстаться, день за днем перебирала их наедине с собой. Словно гибель моей сестры — нечто такое, чего никому не дано понять. Теперь, куда бы я ни глянула, всюду видела лица умерших людей.
В кармане куртки у меня лежала фотография Лилы, которую я сделала примерно за месяц до ее смерти. Лила сидит за обеденным столом, склонившись над знакомой тетрадкой, с занесенным над страницей карандашом. Кажется, я снимала с противоположного конца стола. Лила смотрит не в камеру, а в тетрадку, будто и не подозревает, что в комнате есть кто-то еще. Волосы собраны на макушке и сколоты черепаховой заколкой, на лице выражение глубокой задумчивости. Но если всмотреться в линии рта, в глаза, начинаешь различать еще кое-что — она в восторге, словно ее только что осенило.
Годами я держала эту фотографию в коробке — боялась ненароком помять или, того хуже,
— Что это? — спросила я несколькими днями раньше, стоя с конвертом в руках на мокрой от дождя дорожке к дому Мак-Коннела.
— Доказательство.
— Доказательство?
Он кивнул. Я в недоумении таращила на него глаза. И тут до меня дошло.
— Доказательство? — Я все еще не верила.
— Да.
— Гипотезы Гольдбаха?
— Да. — У него самого было не менее потрясенное выражение лица, чем у меня.
— Как же так? Вы ведь отказались.
— Отказался. А потом встретился с вами, поговорил — и все перевернулось с ног на голову. Захлестнули воспоминания о последнем разговоре с Лилой, тогда, в ресторане. Вспомнилось, что она успела сказать, прежде чем я сменил тему, — что-то насчет сочетания метода «решета Вруна», теоремы Виноградова и того, что Лила назвала «своеобразной, но преизящнейшей третьей частью». Я не придал ее словам особого значения. Мы уже много чего перепробовали, и еще больше предстояло испробовать. Сама сложность задачи предполагала, что ключ к ней мы сумеем подобрать лишь через годы, даже десятилетия. Так я считал. В начале девяностых, через несколько месяцев после моего переезда сюда, я наконец заставил себя открыть ее дневник и поискать эту самую «своеобразную, но преизящнейшую третью часть». Я с превеликим усердием прочесал дневник сверху донизу, пересмотрел тысячи вариантов — ни один не подошел. Я не отступал и, как вы знаете от Кэрролла, добился кое-каких довольно интересных результатов. Но к доказательству гипотезы Гольдбаха не приблизился ни на шаг. Потом появились вы. Та ночь в вашем номере была почти сном наяву. Ром, темнота, необычность самой ситуации — я был как в бреду. Стоило прищуриться, перестать прислушиваться — и я начинал верить, что она здесь, в этой комнате. Всю долгую дорогу домой я вспоминал ее голос, лицо, манеру жестикулировать при разговоре. Ощущение было более чем странным. Я несомненно испытал нечто сродни духовному откровению и впервые понял, что имел в виду Рамануджан, говоря о божественном вдохновении. Потому что, бредя темными улицами под проливным дождем, я словно на старой киноленте увидел Лилины губы, произносящие эту фразу, и услышал ее. И сообразил, что ошибся, память меня подвела! Она ведь в тот момент улыбалась; знаете, как она умела, — мягко, лукаво. И помянула она не «третью часть», нет, она выразилась куда поэтичней: «Третий элемент».
— А в чем разница?
— Разве не ясно? Это загадка. Лила, конечно, сама бы мне ее растолковала, будь у нее шанс. Той ночью я ввалился домой промокший до нитки, полупьяный и бросился к столу. Слева разложил график «решета Бруна», справа пристроил расчет теоремы Виноградова, а посредине — старенькие, потрепанные томики «Элементов» Эвклида. Тот самый «своеобразный, но преизящнейший третий элемент». Подсказка. Как я сразу не догадался? Всего тринадцать томиков. Я начал с первого, чтобы, не дай бог, чего-нибудь не пропустить. Штудировал страницу за страницей, отрываясь, только чтоб наскоро перекусить, пару часов, не раздеваясь, вздремнуть или сбегать к колодцу за водой. И так сорок три дня подряд. Извел несколько пачек карандашей, кипы бумаги. Но нашел-таки — там, где мне и в голову не пришло бы искать. Нашел то, на что намекала Лила, ключ ко всей проблеме.
Сквозь мокрые ветки деревьев пробивались лучи солнца, и все, что попадалось им на пути, вспыхивало неземным светом. Крупные капли скатывались с кончиков волос на лицо Мак-Коннела, на воротник. Его глаза вдохновенно сияли. Теперь я знала точно, без всяких сомнений и оговорок, почему Лила, которая божилась, что нипочем не станет тратить время на такую чепуху, как любовь, без памяти влюбилась в него.
— Как с этим поступите? — спросила я.
— Отдам вам, а вы уж решайте. Для меня это больше не представляет интереса. Я старался только ради Лилы.
— Вы шутите.
Он взглянул на меня как на дурочку, словно я упустила самое главное.
— Нет, я серьезно. У меня будто гора с плеч свалилась. Это наиважнейшая в моей жизни работа, и проделал я ее именно так, как намеревался двадцать лет назад, — в сотрудничестве с Лилой.
Вернувшись в гостиницу, я несколько часов кряду таращилась на страницы, силясь хоть что-то разобрать на строчках, плотно заполненных
Я сделала для себя копию — не ко времени проснувшийся инстинкт собирательства, надо полагать, желание оставить себе документ, который мне ни в жизнь не понять, — а оригинал отвезла Дэну Кэрроллу. Тот пришел в изумление. Обещал опубликовать под двумя именами — Мак-Коннела и моей сестры. Придется покрутиться, похлопотать — все-таки математический мир двадцать лет не слышал о Мак-Коннеле, его притязания на решение одной из сложнейших задач в истории математики будут встречены с глубоким недоверием, — но дело выполнимое. Работу оценят эксперты, и, если доказательство будет признано достоверным, — а Кэрролл не сомневается, что так оно и будет, — мир об этом узнает. Моя сестра снова станет знаменитой, только на этот раз благодаря своему таланту и уму. И не о том, что с ней сделали, будут говорить люди, а о том, что сделала она сама.
Я бросила последний взгляд на фотографию Лилы, склонившейся над дневником, и положила ее на алтарь. Счастливый миг, Лила в момент озарения.
Я нырнула в толпу и через забитый народом парк вышла на темную улицу. Опять толчея. Десятки, сотни, целые потоки ряженых растекались по городу. Я пыталась выбраться, но тщетно. Одно раскрашенное лицо сменялось другим, третьим, толпа засасывала. Я нагнала четверку мужчин в черных капюшонах, несущих деревянную сень, увешанную скелетами. Навес на четырех столбах медленно плыл над самой землей — ни справа, ни слева не обойти. Вдруг он начал приподниматься, и один из мужчин, поймав мой взгляд, сделал глазами знак. Вот оно что, сообразила я, они подняли сень, чтобы дать мне проскользнуть под ней. Но стоило мне шагнуть вперед, как сень вновь опустилась, и я очутилась в ловушке. Внутри горели три электрических фонарика. Белые крашеные стенки сплошь заклеены фотографиями. Мне были видны лишь ноги носильщиков, продолжавших свое неспешное движение, а чуть погодя я уже не могла различить их ноги среди других, шагавших рядом и навстречу. Я стучала в стенки, но никто не слышал, а если и слышал, то не обращал внимания. По ту сторону моей ловушки шуршала толпа, вдали глухо рокотали барабаны. И я отдалась во власть момента. Главное — идти в ногу с носильщиками. На ходу я рассматривала фотографии. Мужчины, женщины, дети — разных возрастов, в разных местах. На одном снимке, мне показалось, я узнала дождевой лес Гватемалы, на другом — чесночные поля Гилроя [72] ; на третьем — продуваемое всеми ветрами взморье на западной оконечности города. Нестерпимо воняло краской, голова гудела. Это было словно во сне, над которым не властен здравый смысл. Оставалось только ждать, когда все кончится.
72
Город в Калифорнии.
Не знаю, сколько прошло — пять, десять, пятнадцать минут, — но конструкция у меня над головой начала медленно подниматься. Когда нижний край поравнялся с плечами, я нагнулась и вынырнула. С наслаждением глубоко вдохнула, наполняя легкие свежим ночным воздухом. Мужиков пьяно повело влево, на меня они даже не глянули. Да они, похоже, и не поняли, что держали меня в плену.
Я огляделась, соображая, где нахожусь. Бой барабанов сюда еле долетал. Толпа рассосалась. Я стояла одна, на незнакомой улице. Ни вывесок, ни указателей, ни ориентиров. Да и не улица это была, а кривой, обсаженный деревьями проулок, давший приют выводку ветхих викторианских домишек, каждый из которых на свой лад переживал упадок. Где-то дурным голосом орал кот. В окне второго этажа медленно прошла девушка в желтой ночной сорочке. Тонкая рука протянулась к выключателю, и комната погрузилась в темноту. Как все это знакомо! Я здесь уже бывала? Кто-то описывал мне эту самую сцену? Или я вычитала в книге? Порой книги и жизнь сплетаются в затейливое оригами, в замысловатых складках и загадочных очертаниях которого не отличить одно от другого.
В конце проулка я инстинктивно свернула направо. Викторианские домики уступили место многоквартирным домам, барам и забегаловкам. Через какое-то время (точнее не скажу) я вышла к парку Долорес, двинулась налево и вверх по холму, мимо сквера, усеянного мусором: пустые бутылки, брошенный за ненадобностью красный капюшон, цепочка бумажных скелетов, раскачивающаяся под ветром на фонаре. Ноги ныли, но я все шла. Только на Двадцать восьмой улице я догадалась, куда направляюсь. Когда начался крутой подъем, мне казалось, что я иду уже много часов. В моем старом квартале было тихо. Каких-то полтора километра до района, где грохочет праздник, а словно другой город. На полпути к вершине я остановилась у знакомого деревца каллистемона и, обернувшись, задрала голову. На втором этаже горел свет, кормушка на оконной раме отбрасывала причудливую тень на тротуар. Который час? На моих часиках — половина первого ночи. Я присела на нижнюю ступеньку крыльца и стала ждать. Поднялся ветерок и принес запахи маминого сада — мята, лаванда, шалфей.