Тяпкатань, российская комедия (хроника одного города и его народа)
Шрифт:
Три роженья, две смерти, все в гостиной, красной горнице: вороной рабёнок не даром родился в стенах сиих10. И ныне, на склоне лет, глубоким старцем, близко к сотне-веку, довелось мне свидеться с ним, всё живым11 и жизнь-жар12 дающим. Робёнок был мужем, рекомым издревле – виром13; вороная масть блестела уже нитьми серебра, как прозумент на бархате лиёнском, был он, как измолоду, гнут – и всё прям, и стокрасо прям!! а венчал его левый бок – красный цвет, родной ему, рожденье венчавший, – на кипейной14 рубашке, у левого карманцу, как кровь кипел знак всего ныне властвования рабочих и крестьян – Трудовое
И вспомнил я: чужак-то, тот выблядок-то, шемашедший, чудной, жид, – свой он ныне.
А я, иеромонах, духовный отец предстатель-жрец того, в кого ныне не верят разумом и сердцем заслонившимся и охолонувшимся новым – я был чужак и, должно, теперь – незаконный изблядыш тоже. Но кипело мохлое моё, слабное сердце чужим кипом, чужим цветом, – а я и радовался, ибо содружил ему всяко и в то время, помыслом и слабодействием коекако. И пили мы с ним красное вино и вкушали елей животный: сливное масло с поклёванным хлебом – а вино сие некощунно, было кровию нового века и рода, а хлеб – плотию их дел. И пред смертию, близящейся, как сон, желанно и прямо, не кривя помыслом и душою, вписывая вперёд далеко забегшие, помню: был он близок, был, страшно аж, был и я недалёк до сегодняшних дней, днищщ великих ныне и присно, аминь.
Но забегая вперед, борзо, как млад конь, не забываю, что повествовать должно не о конце, а о начале: рождение. Рождение вороного ребёнка было в майе, семнадцатого дня16, за что, по поверью, молоденец рождающийся всю жисть должен был маяться. Маялся он всю жизнь, чему был свидетель и я грешный, а я летописец, но потом и вознёсся и стал не майским, а красномайским, перьвом в городе и мире, за что я и благодарю не судьбу, не бога, а то, что властвует ныне всесильно и правдиво, жизнь свою утверждая повсемирно. И пред фактом рождения должен я повествовать о причинах рождения, и виновниках его и о прочем всем порядком, чинно.
Он, ребёнок вороной, сын Волександры и Василиска Чудилиных, не был насамделишне сыном Василиска. Отец ему был на факте аптекарь-попровизор чорный тоже воронец, Волександр Кицнер17. Чудилина Волександра увидела его, прибыльца из Москвы, – и ошаломела. Крепкой, коренастый, чорный-вороной, в золотоочках, как доктор иль прохвессор – он был хорош и дивен. Он был как сон, как песня: чуден, но с заманчивыми светлыми глазами. Умный и развитой москвич, весёлый и бойкий, в сертуке чорном и антиресном галстуке рыжищеколадном, с чёрнобелым зегзагом – он покорил, он взял её сердце и чуй18. Он был грех и был словно бес, но нужен ей, как песня.
И вот как он взял её и сделал незаконной женой, своей вещию.
Аптека была, как говорилось уж, в другом доме, потом почте, почтовой конторе.
Жили ж Чудилины в доме-додоме, у угла, на перекрёстке у трактира. Там жили и Капфель с женой и Чудилины со свояченицами-сёстрами Волександры – Вольгой, Розой, Одарьей19. И Вольга, горбатая, но раскрасавица-девица-барышня20 обстряпала дело: завлекла Кицнера – да и передала сестрице. И вот первая встреча, как июльская зорька на земи, а было в августе, золотом от пожаров и солнца и месяца нощного. Вышла Волександра на балкон верхний – а в саду Кицнер с Капфелем за сигарами и пивом играют в винт при подколпачных садовых ланпах – чудо-юдо в Тяпкатани, изомление и чудоба на весь город: как смотрины либо похороны. А Вольга вышла тоже прохладитца – вышла да и подсунула сестрице гормонью дамскую системы Миллера, на серебре и платине, сто семьдесят пять серебром стоимость!
Отпихнула, застыдобилась было сестрица младшия (почуяла подвох) – да сестрица средняя21 как зыкнет в неё: слушайся, коль говорю! – и всучила гармонью – а сама за дверь. Села покорно на стуло сестра младшия, не хотела играть, да растянула меха – и вскрикнули голоса, заныли лады и запело чуть, ну тут пошла песня, а за ней – событие. Вдруг запел воздух и вся ночь непоздняя, одиннадцатичасье; запел август, запел месяц багровый, запели звёзды – и там аукнулись серафимы: осс-са…аннн… а-а-а-ааа!! Запели полисаднишки
А на нижнем балконе перервался винт, игра картошная. Уснули сигары в руках. Замёрзло в фужерах пиво, замерли ламп языки – и ветр ночной помер.
Но проснулось по разному в двух свиньях, одной неметцкой, другой – онеметчившейся, их то, что бывает раз в жизни навсегда. Оба сидели и жили, кажный по-свойски. А народ собирался всё боле у дома, шёл и ставился у оградцы – и слушал тожь. Вот Эхгумновы – игрец загранишный, пришёл, Кинстантин22, и стал сталбом. Вот прислуга усыпала вторые перилы ограды. Вот извозцы остановились. И всё слушало —
ПЕСНЮ.
Песня пелась, гармонья пылала, все спали въявь, но жили во сне. И вдруг – событие вдругорядь пошло: за спиной у игрицы встала сестра средняя и смотрела – а на устах её шла волнами злыми змеями, оулыбонька-гадюка-козуля-головня. Шла улыбка, шёл поход в головке башковитой, ух. И вдруг кончилась песня, перестала гармонья, опустила на колени её Волександра – всё.
Проснулся низ, задвигались людие, вскочили двое на нижнем балконе.
Всё!
И поманила Вольга попровизора наверх. И пошёл попровизор. И встала было Волександра, домой итти – а в дверях стоял он, бес, чужой-свой, родной ростакой, ой.
А сестрица – брысь! вон. А попровизор подошёл да не будь дурак и взял её за руку.
А Волександра стояла ни мертва, а жива. А Василиск был в Ельце, на суде, позаседателем. А старухи-видьмы спали! А и встала ночь, как день, и встала ночь, как стоокий, стоцветный день. И пропала Волександра-жена и победил бес-попровизор.
А в итоге августа некакого дня-нощи зачался рабёнок вороной, бес не бес, но и не андел. А чрез девять законных тридцатников23 в красной гостиной лежала Волександра у стены, как войдешь с полисадника, направо24. У стены, где пятны. И кричала так, что, кусая трубку, чертыхался, материл и скрипел зубами и молился Василиск у себя в горнице, а в кухне пищали мыши и стучали зубами в пол – крысы. И тараканы в щели улезли со страху. И были с Волександрой Волександра Васильна, акушорка, тёзка её25, и ещщо бабка Анниканорна из богодельни26, сподрушния ей. И дохтур Ворнольд27 два раза приезжал-уезжал. Было готово шенпанское на льде, бокал стоял, для поддержки сердешной и духания. И разостлан плат с гробгосподня и ещщо плат с гроба великомученика Пантилимона. И в аптеке сам Кицнер приготовил свежий мохус28 на случай серьоза в положении. И в седьми церквах, восьмом монастире, при открытых царских, шёл молебен о здравии и об облегченьи родов. И аз, грешный иеромонах, зна о сем факте, не молился, а сидя в келии, думал горькую думу, как мудрец, но не посторонний и хладный сему мышлитель, ибо знал Волександру, и зная, терзался песнями её, игрой, ликом её терзался и терпел, иноческого ради чина. И молча перелистывал Четью-Минею в пергаменте, иногда углубляясь зором в страницу, сопоставляя и укрепляясь сравнениями мучениц святых и долготерпящих зело.
Но вот, в полдень, семнадцатого маия, после мошуса и шенпансково, при Ворнольде и Волександрвасильне и Никаноровне и Надеше-шкилетной29, явилось дитё вороное на свет – и зарало благим ором-матом. И отстрадалась мать и уснула. А сын принят был акушоркой на руки и обрезана пуповина и спелёнут бысть, громадная голова, чёрные волосы, мужеска пола молоденец, Тимка впослетствие, ворон и лебедь тяпкатаньский чёрный30.
И кричал грай в полисаднике, цвели ландуши, жасмин и райское яблочко и земчужное дерево. И полил дождь и загромыхала первая поздняя гроза и град пробарабанил по стёклам. Притом мерой с голубиное яицо. И играла музыка: проходил в лагеря шацкой резервной б’атальон31, стоявший в Тяпкотани <так!>.